Неточные совпадения
Установилась хорошая погода;
с утра до
вечера я
с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги.
В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами серую муть осеннего
вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра
с водою длинные прутья, мерял их, складывая один
с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала...
Посещение деда широко открыло дверь для всех, и
с утра до
вечера кто-нибудь сидел у постели, всячески стараясь позабавить меня; помню, что это не всегда было весело и забавно.
Квадратный, широкогрудый,
с огромной кудрявой головой, он явился под
вечер, празднично одетый в золотистую, шелковую рубаху, плисовые штаны и скрипучие сапоги гармоникой.
Дядья тоже обращались
с Цыганком ласково, дружески и никогда не «шутили»
с ним, как
с мастером Григорием, которому они почти каждый
вечер устраивали что-нибудь обидное и злое: то нагреют на огне ручки ножниц, то воткнут в сиденье его стула гвоздь вверх острием или подложат, полуслепому, разноцветные куски материи, — он сошьет их в одну «штуку», а дедушка ругает его за это.
Теперь я снова жил
с бабушкой, как на пароходе, и каждый
вечер перед сном она рассказывала мне сказки или свою жизнь, тоже подобную сказке. А про деловую жизнь семьи, — о выделе детей, о покупке дедом нового дома для себя, — она говорила посмеиваясь, отчужденно, как-то издали, точно соседка, а не вторая в доме по старшинству.
Но особенно он памятен мне в праздничные
вечера; когда дед и дядя Михаил уходили в гости, в кухне являлся кудрявый, встрепанный дядя Яков
с гитарой, бабушка устраивала чай
с обильной закуской и водкой в зеленом штофе
с красными цветами, искусно вылитыми из стекла на дне его; волчком вертелся празднично одетый Цыганок; тихо, боком приходил мастер, сверкая темными стеклами очков; нянька Евгенья, рябая, краснорожая и толстая, точно кубышка,
с хитрыми глазами и трубным голосом; иногда присутствовали волосатый успенский дьячок и еще какие-то темные, скользкие люди, похожие на щук и налимов.
Дед
с утра уезжал в мастерские сыновей, помогая им устраиваться; он возвращался
вечером усталый, угнетенный, сердитый.
А мне не казалось, что мы живем тихо;
с утра до позднего
вечера на дворе и в доме суматошно бегали квартирантки, то и дело являлись соседки, все куда-то торопились и, всегда опаздывая, охали, все готовились к чему-то и звали...
Помню, был тихий
вечер; мы
с бабушкой пили чай в комнате деда; он был нездоров, сидел на постели без рубахи, накрыв плечи длинным полотенцем, и, ежеминутно отирая обильный пот, дышал часто, хрипло. Зеленые глаза его помутнели, лицо опухло, побагровело, особенно багровы были маленькие острые уши. Когда он протягивал руку за чашкой чая, рука жалобно тряслась. Был он кроток и не похож на себя.
Снова началось что-то кошмарное. Однажды
вечером, когда, напившись чаю, мы
с дедом сели за Псалтырь, а бабушка начала мыть посуду, в комнату ворвался дядя Яков, растрепанный, как всегда, похожий на изработанную метлу. Не здоровавшись, бросив картуз куда-то в угол, он скороговоркой начал, встряхиваясь, размахивая руками...
Обыкновенно дядя Михайло являлся
вечером и всю ночь держал дом в осаде, жителей его в трепете; иногда
с ним приходило двое-трое помощников, отбойных кунавинских мещан; они забирались из оврага в сад и хлопотали там во всю ширь пьяной фантазии, выдергивая кусты малины и смородины; однажды они разнесли баню, переломав в ней всё, что можно было сломать: полок, скамьи, котлы для воды, а печь разметали, выломали несколько половиц, сорвали дверь, раму.
— Нельзя тебе знать! — ответила она угрюмо, но все-таки рассказала кратко: был у этой женщины муж, чиновник Воронов, захотелось ему получить другой, высокий чин, он и продал жену начальнику своему, а тот ее увез куда-то, и два года она дома не жила. А когда воротилась — дети ее, мальчик и девочка, померли уже, муж — проиграл казенные деньги и сидел в тюрьме. И вот
с горя женщина начала пить, гулять, буянить. Каждый праздник к
вечеру ее забирает полиция…
Весь дом был тесно набит невиданными мною людьми: в передней половине жил военный из татар,
с маленькой круглой женою; она
с утра до
вечера кричала, смеялась, играла на богато украшенной гитаре и высоким, звонким голосом пела чаще других задорную песню...
С утра до
вечера он, в рыжей кожаной куртке, в серых клетчатых штанах, весь измазанный какими-то красками, неприятно пахучий, встрепанный и неловкий, плавил свинец, паял какие-то медные штучки, что-то взвешивал на маленьких весах, мычал, обжигал пальцы и торопливо дул на них, подходил, спотыкаясь, к чертежам на стене и, протерев очки, нюхал чертежи, почти касаясь бумаги тонким и прямым, странно белым носом.
Дождливыми
вечерами, если дед уходил из дома, бабушка устраивала в кухне интереснейшие собрания, приглашая пить чай всех жителей: извозчиков, денщика; часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже веселая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и немотно торчал Хорошее Дело. Немой Степа играл
с татарином в карты, — Валей хлопал ими по широкому носу немого и приговаривал...
Вечер был тихий, кроткий, один из тех грустных
вечеров бабьего лета, когда всё вокруг так цветисто и так заметно линяет, беднеет
с каждым часом, а земля уже истощила все свои сытные, летние запахи, пахнет только холодной сыростью, воздух же странно прозрачен, и в красноватом небе суетно мелькают галки, возбуждая невеселые мысли.
Весь
вечер до поздней ночи в кухне и комнате рядом
с нею толпились и кричали чужие люди, командовала полиция, человек, похожий на дьякона, писал что-то и спрашивал, крякая, точно утка...
В первые же дни по приезде мать подружилась
с веселой постоялкой, женой военного, и почти каждый
вечер уходила в переднюю половину дома, где бывали и люди от Бетленга — красивые барыни, офицера. Дедушке это не нравилось, не однажды, сидя в кухне, за ужином, он грозил ложкой и ворчал...
Шумно и весело прошли святки, почти каждый
вечер у матери бывали ряженые, она сама рядилась — всегда лучше всех — и уезжала
с гостями.
Я вскочил
с постели, вышиб ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся на двор, в сугроб снега. В тот
вечер у матери были гости, никто не слыхал, как я бил стекла и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я ничего не сломал себе, только вывихнул руку из плеча да сильно изрезался стеклами, но у меня отнялись ноги, и месяца три я лежал, совершенно не владея ими; лежал и слушал, как всё более шумно живет дом, как часто там, внизу, хлопают двери, как много ходит людей.
Несколько
вечеров подряд она рассказывала историю отца, такую же интересную, как все ее истории: отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость
с подчиненными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо, уже
с малых лет он стал бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу
с собаками, как зайца; другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребенка и спрятали его.
Однажды я заснул под
вечер, а проснувшись, почувствовал, что и ноги проснулись, спустил их
с кровати, — они снова отнялись, но уже явилась уверенность, что ноги целы и я буду ходить. Это было так ярко хорошо, что я закричал от радости, придавил всем телом ноги к полу, свалился, но тотчас же пополз к двери, по лестнице, живо представляя, как все внизу удивятся, увидав меня.
С утра до
вечера мы
с ним молча возились в саду; он копал гряды, подвязывал малину, снимал
с яблонь лишаи, давил гусеницу, а я всё устраивал и украшал жилище себе. Дед отрубил конец обгоревшего бревна, воткнул в землю палки, я развесил на них клетки
с птицами, сплел из сухого бурьяна плотный плетень и сделал над скамьей навес от солнца и росы, — у меня стало совсем хорошо.
Бабушка работала за кухарку — стряпала, мыла полы, колола дрова, носила воду, она была в работе
с утра до
вечера, ложилась спать усталая, кряхтя и охая.
Это было преступление без заранее обдуманного намерения: однажды
вечером мать ушла куда-то, оставив меня домовничать
с ребенком; скучая, я развернул одну из книг отчима — «Записки врача» Дюма-отца — и между страниц увидал два билета — в десять рублей и в рубль.
Вечером, в субботу, когда
с Сибирской пристани шли домой ватаги крючников-татар, мы, заняв позиции, где-нибудь на перекрестке, начинали швырять в татар лаптями.
Разделавшись со школой, я снова зажил на улице, теперь стало еще лучше, — весна была в разгаре, заработок стал обильней, по воскресеньям мы всей компанией
с утра уходили в поле, в сосновую рощу, возвращались в слободу поздно
вечером, приятно усталые и еще более близкие друг другу.