Неточные совпадения
Потом мы ехали
по широкой, очень грязной
улице на дрожках, среди темно-красных домов; я спросил бабушку...
Было приятно слушать добрые слова, глядя, как играет в печи красный и золотой огонь, как над котлами вздымаются молочные облака пара, оседая сизым инеем на досках косой крыши, — сквозь мохнатые щели ее видны голубые ленты неба. Ветер стал тише, где-то светит солнце, весь двор точно стеклянной пылью досыпан, на
улице взвизгивают полозья саней, голубой дым вьется из труб дома, легкие тени скользят
по снегу, тоже что-то рассказывая.
— Иди, гуляй! На
улицу не смей, а
по двору да в саду…
Вспоминая эти сказки, я живу, как во сне; меня будит топот, возня, рев внизу, в сенях, на дворе; высунувшись в окно, я вижу, как дед, дядя Яков и работник кабатчика, смешной черемисин Мельян, выталкивают из калитки на
улицу дядю Михаила; он упирается, его бьют
по рукам, в спину, шею, пинают ногами, и наконец он стремглав летит в пыль
улицы. Калитка захлопнулась, гремит щеколда и запор; через ворота перекинули измятый картуз; стало тихо.
Полежав немного, дядя приподнимается, весь оборванный, лохматый, берет булыжник и мечет его в ворота; раздается гулкий удар, точно
по дну бочки. Из кабака лезут темные люди, орут, храпят, размахивают руками; из окон домов высовываются человечьи головы, —
улица оживает, смеется, кричит. Всё это тоже как сказка, любопытная, но неприятная, пугающая.
Был я не
по годам силен и в бою ловок, — это признавали сами же враги, всегда нападавшие на меня кучей. Но все-таки
улица всегда била меня, и домой я приходил обыкновенно с расквашенным носом, рассеченными губами и синяками на лице, оборванный, в пыли.
Другим и, может быть, еще более тяжким впечатлением
улицы был мастер Григорий Иванович. Он совсем ослеп и ходил
по миру, высокий, благообразный, немой. Его водила под руку маленькая серая старушка; останавливаясь под окнами, она писклявым голосом тянула, всегда глядя куда-то вбок...
Дед неожиданно продал дом кабатчику, купив другой,
по Канатной
улице; немощеная, заросшая травою, чистая и тихая, она выходила прямо в поле и была снизана из маленьких, пестро окрашенных домиков.
В одном из домиков нашей
улицы поселился какой-то барин, с шишкой на лбу и чрезвычайно странной привычкой:
по праздникам он садился у окна и стрелял из ружья дробью в собак, кошек, кур, ворон, а также и в прохожих, которые не нравились ему.
Старик крепко взял меня за плечо и повел
по двору к воротам; мне хотелось плакать от страха пред ним, но он шагал так широко и быстро, что я не успел заплакать, как уже очутился на
улице, а он, остановясь в калитке, погрозил мне пальцем и сказал...
И отдалось всё это ему чуть не гибелью: дядя-то Михайло весь в дедушку — обидчивый, злопамятный, и задумал он извести отца твоего. Вот, шли они в начале зимы из гостей, четверо: Максим, дядья да дьячок один — его расстригли после, он извозчика до смерти забил. Шли с Ямской
улицы и заманили Максима-то на Дюков пруд, будто покататься
по льду, на ногах, как мальчишки катаются, заманили да и столкнули его в прорубь, — я тебе рассказывала это…
В комнате было очень светло, в переднем углу, на столе, горели серебряные канделябры
по пяти свеч, между ними стояла любимая икона деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто горели малиновые альмандины на золоте венцов. В темных стеклах окон с
улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала холодными пальцами за ухом у меня, говоря...
Потом, как-то не памятно, я очутился в Сормове, в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке. Мать и вотчим жили в двух комнатах на
улицу окнами, а я с бабушкой — в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым
по всему селу, всегда у нас, в холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...
В полдень — снова гудок; отваливались черные губы ворот, открывая глубокую дыру, завод тошнило пережеванными людями, черным потоком они изливались на
улицу, белый мохнатый ветер летал вдоль
улицы, гоняя и раскидывая людей
по домам.
Иногда она целый час смотрела в окно на
улицу;
улица была похожа на челюсть, часть зубов от старости почернела, покривилась, часть их уже вывалилась, и неуклюже вставлены новые, не
по челюсти большие.
На
улицу меня пускали редко, каждый раз я возвращался домой, избитый мальчишками, — драка была любимым и единственным наслаждением моим, я отдавался ей со страстью. Мать хлестала меня ремнем, но наказание еще более раздражало, и в следующий раз я бился с ребятишками яростней, — а мать наказывала меня сильнее. Как-то раз я предупредил ее, что, если она не перестанет бить, я укушу ей руку, убегу в поле и там замерзну, — она удивленно оттолкнула меня, прошлась
по комнате и сказала, задыхаясь от усталости...
Это меня не очень огорчало, я уходил и до конца уроков шатался
по грязным
улицам слободы, присматриваясь к ее шумной жизни.
Подобралась дружная ватага: десятилетний сын нищей мордовки Санька Вяхирь, мальчик милый, нежный и всегда спокойно веселый; безродный Кострома, вихрастый, костлявый, с огромными черными глазами, — он впоследствии, тринадцати лет, удавился в колонии малолетних преступников, куда попал за кражу пары голубей; татарчонок Хаби, двенадцатилетний силач, простодушный и добрый; тупоносый Язь, сын кладбищенского сторожа и могильщика, мальчик лет восьми, молчаливый, как рыба, страдавший «черной немочью», а самым старшим
по возрасту был сын портнихи-вдовы Гришка Чурка, человек рассудительный, справедливый и страстный кулачный боец; все — люди с одной
улицы.
Весною, в горячее время перед ярмаркой,
по вечерам
улицы слободы были обильно засеяны упившимися мастеровыми, извозчиками и всяким рабочим людом — слободские ребятишки всегда ошаривали их карманы, это был промысел узаконенный, им занимались безбоязненно, на глазах старших.
Разделавшись со школой, я снова зажил на
улице, теперь стало еще лучше, — весна была в разгаре, заработок стал обильней,
по воскресеньям мы всей компанией с утра уходили в поле, в сосновую рощу, возвращались в слободу поздно вечером, приятно усталые и еще более близкие друг другу.
Неточные совпадения
У нас теперь не то в предмете: // Мы лучше поспешим на бал, // Куда стремглав в ямской карете // Уж мой Онегин поскакал. // Перед померкшими домами // Вдоль сонной
улицы рядами // Двойные фонари карет // Веселый изливают свет // И радуги на снег наводят; // Усеян плошками кругом, // Блестит великолепный дом; //
По цельным окнам тени ходят, // Мелькают профили голов // И дам и модных чудаков.
Дни мчались: в воздухе нагретом // Уж разрешалася зима; // И он не сделался поэтом, // Не умер, не сошел с ума. // Весна живит его: впервые // Свои покои запертые, // Где зимовал он, как сурок, // Двойные окна, камелек // Он ясным утром оставляет, // Несется вдоль Невы в санях. // На синих, иссеченных льдах // Играет солнце; грязно тает // На
улицах разрытый снег. // Куда
по нем свой быстрый бег
Сам же он во всю жизнь свою не ходил
по другой
улице, кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал или князь; в глаза не знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре.
Таким образом одевшись, покатился он в собственном экипаже
по бесконечно широким
улицам, озаренным тощим освещением из кое-где мелькавших окон.
Впрочем, если слово из
улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.