Неточные совпадения
— Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она тебя прогневала, чем грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет. И вспомяни, господи, Григорья, — глаза-то у него
всё хуже. Ослепнет, — по миру пойдет, нехорошо!
Всю свою силу он на дедушку истратил, а дедушка разве поможет…
О господи, господи…
— Здравствуй, мир честно́й, во́ веки веков! Ну, вот, Олеша, голуба́ душа, и зажили мы тихо-о! Слава те, царица небесная, уж так-то ли хорошо стало
всё!
Иногда, на краткое время, являлась откуда-то мать; гордая, строгая, она смотрела на
всё холодными серыми глазами, как зимнее солнце, и быстро исчезала, не оставляя воспоминаний
о себе.
Он снова молчит, точно задремал; думает
о чем-то, смотрит в окно, скосив глаза, маленький и острый
весь.
Стемнело. В сумраке дед странно увеличился; глаза его светятся, точно у кота. Обо
всем он говорит негромко, осторожно, задумчиво, а про себя — горячо, быстро и хвалебно. Мне не нравится, когда он говорит
о себе, не нравятся его постоянные приказы...
Я
всё чаще думаю
о матери, ставя ее в центр
всех сказок и былей, рассказанных бабушкой.
Ее бог был
весь день с нею, она даже животным говорила
о нем. Мне было ясно, что этому богу легко и покорно подчиняется
всё: люди, собаки, птицы, пчелы и травы; он ко
всему на земле был одинаково добр, одинаково близок.
Рассказывая мне
о необоримой силе божией, он всегда и прежде
всего подчеркивал ее жестокость: вот согрешили люди и — потоплены, еще согрешили и — сожжены, разрушены города их; вот бог наказал людей голодом и мором, и всегда он — меч над землею, бич грешникам.
Я помню эту «беду»: заботясь
о поддержке неудавшихся детей, дедушка стал заниматься ростовщичеством, начал тайно принимать вещи в заклад. Кто-то донес на него, и однажды ночью нагрянула полиция с обыском. Была великая суета, но
всё кончилось благополучно; дед молился до восхода солнца и утром при мне написал в святцах эти слова.
В те дни мысли и чувства
о боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, —
все же иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть. Бог был самым лучшим и светлым из
всего, что окружало меня, — бог бабушки, такой милый друг
всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это дед не видит доброго бога?
Никто в доме не любил Хорошее Дело;
все говорили
о нем посмеиваясь; веселая жена военного звала его «меловой нос», дядя Петр — аптекарем и колдуном, дед — чернокнижником, фармазоном.
В такие минуты родятся особенно чистые, легкие мысли, но они тонки, прозрачны, словно паутина, и неуловимы словами. Они вспыхивают и исчезают быстро, как падающие звезды, обжигая душу печалью
о чем-то, ласкают ее, тревожат, и тут она кипит, плавится, принимая свою форму на
всю жизнь, тут создается ее лицо.
Иногда он неожиданно говорил мне слова, которые так и остались со мною на
всю жизнь. Рассказываю я ему
о враге моем Клюшникове, бойце из Новой улицы, толстом большеголовом мальчике, которого ни я не мог одолеть в бою, ни он меня. Хорошее Дело внимательно выслушал горести мои и сказал...
Был великий шум и скандал, на двор к нам пришла из дома Бетленга целая армия мужчин и женщин, ее вел молодой красивый офицер и, так как братья в момент преступления смирно гуляли по улице, ничего не зная
о моем диком озорстве, — дедушка выпорол одного меня, отменно удовлетворив этим
всех жителей Бетленгова дома.
Много раз сидел я на дереве над забором, ожидая, что вот они позовут меня играть с ними, — а они не звали. Мысленно я уже играл с ними, увлекаясь иногда до того, что вскрикивал и громко смеялся, тогда они,
все трое, смотрели на меня, тихонько говоря
о чем-то, а я, сконфуженный, спускался на землю.
— Уйди, — приказала мне бабушка; я ушел в кухню, подавленный, залез на печь и долго слушал, как за переборкой то — говорили
все сразу, перебивая друг друга, то — молчали, словно вдруг уснув. Речь шла
о ребенке, рожденном матерью и отданном ею кому-то, но нельзя было понять, за что сердится дедушка: за то ли, что мать родила, не спросясь его, или за то, что не привезла ему ребенка?
Он был словно безумен,
всё время обеда говорил
о боге,
о нечестивом Ахаве,
о тяжелой доле быть отцом — бабушка сердито останавливала его...
Пожалев нас, она стала ругать мачеху Саши — толстую тетку Надежду, дочь трактирщика; потом вообще
всех мачех, вотчимов и, кстати, рассказала историю
о том, как мудрый пустынник Иона, будучи отроком, судился со своей мачехой божьим судом; отца его, угличанина, рыбака на Белоозере, —
Как-то,
о великом посте заиграл ветер, и вдруг по
всему дому запело, загудело страшно —
все обомлели, что за наваждение?
—
Всё бы тебе знать, — ворчливо отозвалась она, растирая мои ноги. — Смолоду
всё узнаешь — под старость и спросить не
о чем будет… — И засмеялась, покачивая головою.
Простые слова теперь имели особенный смысл, за ними пряталось большое, грустное,
о чем не нужно говорить и что
все знают.
Глаза у ней были пришиты к лицу невидимыми ниточками, легко выкатываясь из костлявых ям, они двигались очень ловко,
всё видя,
всё замечая, поднимаясь к потолку, когда она говорила
о боге, опускаясь на щеки, если речь шла
о домашнем.
Всё лето, исключая, конечно, непогожие дни, я прожил в саду, теплыми ночами даже спал там на кошме [Кошма — большой кусок войлока, войлочный ковер из овечьей или верблюжьей шерсти.], подаренной бабушкой; нередко и сама она ночевала в саду, принесет охапку сена, разбросает его около моего ложа, ляжет и долго рассказывает мне
о чем-нибудь, прерывая речь свою неожиданными вставками...
Нашлось еще несколько мальчиков, читавших Робинзона,
все хвалили эту книгу, я был обижен, что бабушкина сказка не понравилась, и тогда же решил прочитать Робинзона, чтобы тоже сказать
о нем — это чушь!
Я слышал, как он ударил ее, бросился в комнату и увидал, что мать, упав на колени, оперлась спиною и локтями
о стул, выгнув грудь, закинув голову, хрипя и страшно блестя глазами, а он, чисто одетый, в новом мундире, бьет ее в грудь длинной своей ногою. Я схватил со стола нож с костяной ручкой в серебре, — им резали хлеб, это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего отца, — схватил и со
всею силою ударил вотчима в бок.
Бабушка, сидя под окном, быстро плела кружева, весело щелкали коклюшки, золотым ежом блестела на вешнем солнце подушка, густо усеянная медными булавками. И сама бабушка, точно из меди лита, — неизменна! А дед еще более ссохся, сморщился, его рыжие волосы посерели, спокойная важность движений сменилась горячей суетливостью, зеленые глаза смотрят подозрительно. Посмеиваясь, бабушка рассказала мне
о разделе имущества между ею и дедом: он отдал ей
все горшки, плошки,
всю посуду и сказал...
Я сразу и крепко привязался к брату, мне казалось, что он понимает
всё,
о чем думаю я, лежа рядом с ним на песке под окном, откуда ползет к нам скрипучий голос деда...