Неточные совпадения
Выпивши, она становилась еще
лучше: темные ее глаза, улыбаясь, изливали на
всех греющий душу свет, и, обмахивая платком разгоревшееся лицо, она певуче говорила...
— Может, за то бил, что была она
лучше его, а ему завидно. Каширины, брат,
хорошего не любят, они ему завидуют, а принять не могут, истребляют! Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со света сживали. Она
всё скажет — она неправду не любит, не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная, как бы. Ты держись за нее крепко…
— Со всячинкой. При помещиках
лучше были; кованый был народ. А теперь вот
все на воле, — ни хлеба, ни соли! Баре, конечно, немилостивы, зато у них разума больше накоплено; не про
всех это скажешь, но коли барин хорош, так уж залюбуешься! А иной и барин, да дурак, как мешок, — что в него сунут, то и несет. Скорлупы у нас много; взглянешь — человек, а узнаешь, — скорлупа одна, ядра-то нет, съедено. Надо бы нас учить, ум точить, а точила тоже нет настоящего…
— Ну, что уж ты растосковался так? Господь знает, что делает. У многих ли дети
лучше наших-то? Везде, отец, одно и то же, — споры, да распри, да томаша.
Все отцы-матери грехи свои слезами омывают, не ты один…
Никто в доме не любил
Хорошее Дело;
все говорили о нем посмеиваясь; веселая жена военного звала его «меловой нос», дядя Петр — аптекарем и колдуном, дед — чернокнижником, фармазоном.
Дождливыми вечерами, если дед уходил из дома, бабушка устраивала в кухне интереснейшие собрания, приглашая пить чай
всех жителей: извозчиков, денщика; часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже веселая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и немотно торчал
Хорошее Дело. Немой Степа играл с татарином в карты, — Валей хлопал ими по широкому носу немого и приговаривал...
Спустя некоторое время после того, как
Хорошее Дело предложил мне взятку за то, чтоб я не ходил к нему в гости, бабушка устроила такой вечер. Сыпался и хлюпал неуемный осенний дождь, ныл ветер, шумели деревья, царапая сучьями стену, — в кухне было тепло, уютно,
все сидели близко друг ко другу,
все были как-то особенно мило тихи, а бабушка на редкость щедро рассказывала сказки, одна другой
лучше.
Уже в начале рассказа бабушки я заметил, что
Хорошее Дело чем-то обеспокоен: он странно, судорожно двигал руками, снимал и надевал очки, помахивал ими в меру певучих слов, кивал головою, касался глаз, крепко нажимая их пальцами, и
всё вытирал быстрым движением ладони лоб и щеки, как сильно вспотевший. Когда кто-либо из слушателей двигался, кашлял, шаркал ногами, нахлебник строго шипел...
Ничего особенного я не вижу на дворе, но от этих толчков локтем и от кратких слов
всё видимое кажется особо значительным,
всё крепко запоминается. Вот по двору бежит кошка, остановилась перед светлой лужей и, глядя на свое отражение, подняла мягкую лапу, точно ударить хочет его, —
Хорошее Дело говорит тихонько...
Я быстро и крепко привязался к
Хорошему Делу, он стал необходим для меня и во дни горьких обид и в часы радостей. Молчаливый, он не запрещал мне говорить обо
всем, что приходило в голову мою, а дед всегда обрывал меня строгим окриком...
Иногда он неожиданно говорил мне слова, которые так и остались со мною на
всю жизнь. Рассказываю я ему о враге моем Клюшникове, бойце из Новой улицы, толстом большеголовом мальчике, которого ни я не мог одолеть в бою, ни он меня.
Хорошее Дело внимательно выслушал горести мои и сказал...
А в доме
Хорошее Дело
всё больше не любили; даже ласковая кошка веселой постоялки не влезала на колени к нему, как лазала ко
всем, и не шла на ласковый зов его. Я ее бил за это, трепал ей уши и, чуть не плача, уговаривал ее не бояться человека.
— Их бить — не нужно, они
хорошие, а ты врешь
всё, — сказал я.
— Бабушки, должно быть,
все очень
хорошие, — у нас тоже
хорошая была…
— Наклею я вам эти куски на коленкор, еще
лучше будет, прочнее, — говорила мать, разглядывая обрезки и листы. — Видите — измято
всё, слежалось, рассыпается…
Ну, встретила я деток ладонями по рожам — Мишка-то со страху сразу трезвый стал, а Яшенька, милый, и лыка не вяжет, однако бормочет: «Знать ничего не знаю, это
всё Михайло, он старшо́й!» Успокоили мы квартального кое-как —
хороший он был господин!
— Я-ста сам эдак-то умею,
Я-ста сделал бы и
лучше вещь эту,
Да
всё время у меня нету...
Мать всходила на чердак ко мне редко, не оставалась долго со мною, говорила торопливо. Она становилась
всё красивее,
всё лучше одевалась, но и в ней, как в бабушке, я чувствовал что-то новое, спрятанное от меня, чувствовал и догадывался.
— Это она второй раз запивает, — когда Михайле выпало в солдаты идти — она тоже запила. И уговорила меня, дура старая, купить ему рекрутскую квитанцию. Может, он в солдатах-то другим стал бы… Эх вы-и… А я скоро помру. Значит — останешься ты один, сам про себя —
весь тут, своей жизни добытчик — понял? Ну, вот. Учись быть самому себе работником, а другим — не поддавайся! Живи тихонько, спокойненько, а — упрямо! Слушай
всех, а делай как тебе
лучше…
«В Китае
все жители — китайцы, и сам император — китаец», — помню, как приятно удивила меня эта фраза своей простой, весело улыбающейся музыкой и еще чем-то удивительно
хорошим.
Всё в доме строго делилось: один день обед готовила бабушка из провизии, купленной на ее деньги, на другой день провизию и хлеб покупал дед, и всегда в его дни обеды бывали хуже: бабушка брала
хорошее мясо, а он — требуху, печенку, легкие, сычуг. Чай и сахар хранился у каждого отдельно, но заваривали чай в одном чайнике, и дед тревожно говорил...
И
все мы, зная, что мордовка походя колотит Вяхиря, верили, что она
хорошая; бывало даже, во дни неудач, Чурка предлагал...
Разделавшись со школой, я снова зажил на улице, теперь стало еще
лучше, — весна была в разгаре, заработок стал обильней, по воскресеньям мы
всей компанией с утра уходили в поле, в сосновую рощу, возвращались в слободу поздно вечером, приятно усталые и еще более близкие друг другу.
— Гляди, ты гляди, чего он делает! — Но видя, что
всё это не веселит меня, он сказал серьезно: — Ну — буде, очнись-ка!
Все умрем, даже птица умирает. Вот что: я те материну могилу дерном обложу — хошь? Вот сейчас пойдем в поле, — ты, Вяхирь, я; Санька мой с нами; нарежем дерна и так устроим могилу —
лучше нельзя!