Неточные совпадения
Меня держит за
руку бабушка — круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая
к отцу; я упираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко.
Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унес дождь. Бабушка взяла меня за
руку и повела
к далекой церкви, среди множества темных крестов.
Над водою — серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув
руки за голову, стоит, прислонясь
к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.
Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла
к двери на вытянутых
руках, но, — толстая, — она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.
Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хороня отца. Он поднял меня на
руки, тесно прижал
к себе и поцеловал.
Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дергая за
руку, она толкала меня
к борту и кричала...
Саша встал, расстегнул штаны, спустил их до колен и, поддерживая
руками, согнувшись, спотыкаясь, пошел
к скамье. Смотреть, как он идет, было нехорошо, у меня тоже дрожали ноги.
Но стало еще хуже, когда он покорно лег на скамью вниз лицом, а Ванька, привязав его
к скамье под мышки и за шею широким полотенцем, наклонился над ним и схватил черными
руками ноги его у щиколоток.
Дед бросился
к ней, сшиб ее с ног, выхватил меня и понес
к лавке. Я бился в
руках у него, дергал рыжую бороду, укусил ему палец. Он орал, тискал меня и наконец бросил на лавку, разбив мне лицо. Помню дикий его крик...
Откачнулась в сторону, уступая кому-то дорогу, отводя
рукой кого-то; опустив голову, замерла, прислушиваясь, улыбаясь всё веселее, — и вдруг ее сорвало с места, закружило вихрем, вся она стала стройней, выше ростом, и уж нельзя было глаз отвести от нее — так буйно красива и мила становилась она в эти минуты чудесного возвращения
к юности!
Дядья весело бросались
к возу и, взвешивая на
руках птицу, рыбу, гусиные потроха, телячьи ноги, огромные куски мяса, посвистывали, одобрительно шумели...
Григорий сорвал с плеч ее тлевшую попону и, переламываясь пополам, стал метать лопатою в дверь мастерской большие комья снега; дядя прыгал около него с топором в
руках; дед бежал около бабушки, бросая в нее снегом; она сунула бутыль в сугроб, бросилась
к воротам, отворила их и, кланяясь вбежавшим людям, говорила...
Дверь очень медленно открылась, в комнату вползла бабушка, притворила дверь плечом, прислонилась
к ней спиною и, протянув
руки к синему огоньку неугасимой лампады, тихо, по-детски жалобно, сказала...
Когда я протянул
руку за книжкой, он снова привлек меня
к себе и сказал угрюмо...
Но однажды, когда она подошла
к нему с ласковой речью, он быстро повернулся и с размаху хряско ударил ее кулаком в лицо. Бабушка отшатнулась, покачалась на ногах, приложив
руку к губам, окрепла и сказала негромко, спокойно...
Дед, упираясь
руками в стол, медленно поднялся на ноги, лицо его сморщилось, сошлось
к носу, стало жутко похоже на топор.
Он вдруг спустил ноги с кровати, шатаясь пошел
к окну, бабушка подхватила его под
руки...
Бабушка бросилась
к нему, высунула
руку на двор и, махая ею, закричала...
Утром, перед тем как встать в угол
к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причесывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одернув рубаху, заправив черную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шел
к образам. Становился он всегда на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял молча, опустив голову, вытянув
руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил...
А Григорий Иванович молчал. Черные очки его смотрели прямо в стену дома, в окно, в лицо встречного; насквозь прокрашенная
рука тихонько поглаживала широкую бороду, губы его были плотно сжаты. Я часто видел его, но никогда не слыхал ни звука из этих сомкнутых уст, и молчание старика мучительно давило меня. Я не мог подойти
к нему, никогда не подходил, а напротив, завидя его, бежал домой и говорил бабушке...
Иногда бабушка, зазвав его в кухню, поила чаем, кормила. Как-то раз он спросил: где я? Бабушка позвала меня, но я убежал и спрятался в дровах. Не мог я подойти
к нему, — было нестерпимо стыдно пред ним, и я знал, что бабушке — тоже стыдно. Только однажды говорили мы с нею о Григории: проводив его за ворота, она шла тихонько по двору и плакала, опустив голову. Я подошел
к ней, взял ее
руку.
Иногда он, стоя в окне, как в раме, спрятав
руки за спину, смотрел прямо на крышу, но меня как будто не видел, и это очень обижало. Вдруг отскакивал
к столу и, согнувшись вдвое, рылся на нем.
Хорошее Дело потянул меня за
руку к себе, и, когда я сел на пол, он заговорил тихонько...
— Отчего не мочь? Мо-ожет. Они даже друг друга бьют.
К Татьян Лексевне приехал улан, повздорили они с Мамонтом, сейчас пистолеты в
руки, пошли в парк, там, около пруда, на дорожке, улан этот бац Мамонту — в самую печень! Мамонта — на погост, улана — на Кавказ, — вот те и вся недолга! Это они — сами себя! А про мужиков и прочих — тут уж нечего говорить! Теперь им — поди — особо не жаль людей-то, не ихние стали люди, ну, а прежде все-таки жалели — свое добро!
Средний мальчик подбежал
к срубу в одно время со мной, вцепился в веревку, его дернуло вверх, обожгло ему
руки, но я уже успел перенять веревку, а тут подбежал старший, помогая мне вытягивать бадью; он сказал...
— Батюшка! — выла Петровна, протягивая одну
руку к нему, а другой держась за голову. — Верно, батюшка, вру ведь я! Иду я, а
к вашему забору следы, и снег обмят в одном месте, я через забор и заглянула, и вижу — лежит он…
Вдруг в кухню вскочил дед, подбежал
к бабушке, ударил ее по голове и зашипел, раскачивая ушибленную
руку...
— Что ты сделал? — крикнул он наконец и за ногу дернул меня
к себе; я перевернулся в воздухе, бабушка подхватила меня на
руки, а дед колотил кулаком ее, меня и визжал...
Дед шагнул
к ней, вытянул
руки, точно ослепший, нагибаясь, ощетинившись, и захрипел...
Втолкнув ее в комнату, заперла дверь на крюк и наклонилась
к деду, одной
рукой поднимая его, другой грозя...
Стонал и всхлипывал дед, ворчала бабушка, потом хлопнула дверь, стало тихо и жутко. Вспомнив, зачем меня послали, я зачерпнул медным ковшом воды, вышел в сени — из передней половины явился часовых дел мастер, нагнув голову, гладя
рукою меховую шапку и крякая. Бабушка, прижав
руки к животу, кланялась в спину ему и говорила тихонько...
Мне захотелось выпустить птиц, я стал снимать клетки — вбежала бабушка, хлопая себя
руками по бокам, и бросилась
к печи, ругаясь...
Нас выпороли и наняли нам провожатого, бывшего пожарного, старичка со сломанной
рукою, — он должен был следить, чтобы Саша не сбивался в сторону по пути
к науке. Но это не помогло: на другой же день брат, дойдя до оврага, вдруг наклонился, снял с ноги валенок и метнул его прочь от себя, снял другой и бросил в ином направлении, а сам, в одних чулках, пустился бежать по площади. Старичок, охая, потрусил собирать сапоги, а затем, испуганный, повел меня домой.
Однажды вечером, когда я уже выздоравливал и лежал развязанный, — только пальцы были забинтованы в рукавички, чтоб я не мог царапать лица, — бабушка почему-то запоздала прийти в обычное время, это вызвало у меня тревогу, и вдруг я увидал ее: она лежала за дверью на пыльном помосте чердака, вниз лицом, раскинув
руки, шея у нее была наполовину перерезана, как у дяди Петра, из угла, из пыльного сумрака
к ней подвигалась большая кошка, жадно вытаращив зеленые глаза.
Тут и Варвара подошла
к нему,
руку на плечо его положила, да и скажи: «Мы, говорит, уж давно поженились, еще в мае, нам только обвенчаться нужно».
Как-то утром пришел дед со стамеской в
руке, подошел
к окну и стал отковыривать замазку зимней рамы. Явилась бабушка с тазом воды и тряпками, дед тихонько спросил ее...
В первые дни она начала было совать свою мертвую
руку к моим губам, от
руки пахло желтым казанским мылом и ладаном, я отворачивался, убегал.
Это помешало мне проводить мать в церковь
к венцу, я мог только выйти за ворота и видел, как она под
руку с Максимовым, наклоня голову, осторожно ставит ноги на кирпич тротуара, на зеленые травы, высунувшиеся из щелей его, — точно она шла по остриям гвоздей.
Перестали занимать меня и речи деда, всё более сухие, ворчливые, охающие. Он начал часто ссориться с бабушкой, выгонял ее из дома, она уходила то
к дяде Якову, то —
к Михаилу. Иногда она не возвращалась домой по нескольку дней, дед сам стряпал, обжигал себе
руки, выл, ругался, колотил посуду и заметно становился жаден.
Поднял
руку, смахнув рукав
к плечу, и, крестя всех широкими взмахами, благословил...
Я брал Колю — он стонал и тянулся
к столу. Встречу мне, хрипя, поднималась мать, протягивая сухие
руки без мяса на них, длинная, тонкая, точно ель с обломанными ветвями.
Я зачерпнул из ведра чашкой, она, с трудом приподняв голову, отхлебнула немножко и отвела
руку мою холодной
рукою, сильно вздохнув. Потом взглянула в угол на иконы, перевела глаза на меня, пошевелила губами, словно усмехнувшись, и медленно опустила на глаза длинные ресницы. Локти ее плотно прижались
к бокам, а
руки, слабо шевеля пальцами, ползли на грудь, подвигаясь
к горлу. По лицу ее плыла тень, уходя в глубь лица, натягивая желтую кожу, заострив нос. Удивленно открывался рот, но дыхания не было слышно.