Я вскочил с постели, вышиб ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся на двор, в сугроб снега. В тот вечер у матери были гости, никто не слыхал, как я бил стекла и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я ничего не сломал себе, только вывихнул руку из плеча да сильно изрезался стеклами, но у меня отнялись ноги, и месяца три я лежал, совершенно не владея ими; лежал и слушал, как всё более шумно живет дом, как часто там, внизу, хлопают двери,
как много ходит людей.
Неточные совпадения
Началась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне,
как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что всё было именно так,
как было, и
многое хочется оспорить, отвергнуть, — слишком обильна жестокостью темная жизнь «неумного племени».
А Саша дяди Якова мог обо всем говорить
много и солидно,
как взрослый. Узнав, что я желаю заняться ремеслом красильщика, он посоветовал мне взять из шкапа белую праздничную скатерть и окрасить ее в синий цвет.
— Ты глянь-ка, — сказал он, приподняв рукав, показывая мне голую руку до локтя в красных рубцах, — вон
как разнесло! Да еще хуже было, зажило
много!
Но особенно хорошо сказывала она стихи о том,
как богородица ходила по мукам земным,
как она увещевала разбойницу «князь-барыню» Енгалычеву не бить, не грабить русских людей; стихи про Алексея божия человека, про Ивана-воина; сказки о премудрой Василисе, о Попе-Козле и божьем крестнике; страшные были о Марфе Посаднице, о Бабе Усте, атамане разбойников, о Марии, грешнице египетской, о печалях матери разбойника; сказок, былей и стихов она знала бесчисленно
много.
Всё болело; голова у меня была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — всё кругом было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще
много; все они сидели неподвижно,
как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину. Дед сказал ему...
— Со всячинкой. При помещиках лучше были; кованый был народ. А теперь вот все на воле, — ни хлеба, ни соли! Баре, конечно, немилостивы, зато у них разума больше накоплено; не про всех это скажешь, но коли барин хорош, так уж залюбуешься! А иной и барин, да дурак,
как мешок, — что в него сунут, то и несет. Скорлупы у нас
много; взглянешь — человек, а узнаешь, — скорлупа одна, ядра-то нет, съедено. Надо бы нас учить, ум точить, а точила тоже нет настоящего…
— Кабы всё-то знал, так бы
многого, поди, люди-то не делали бы. Он, чай, батюшка, глядит-глядит с небеси-то на землю, — на всех нас, да в иную минуту
как восплачет да
как возрыдает: «Люди вы мои, люди, милые мои люди! Ох,
как мне вас жалко!»
Много было интересного в доме,
много забавного, но порою меня душила неотразимая тоска, весь я точно наливался чем-то тяжким и подолгу жил,
как в глубокой темной яме, потеряв зрение, слух и все чувства, слепой и полумертвый…
Они рассказывали о своей скучной жизни, и слышать это мне было очень печально; говорили о том,
как живут наловленные мною птицы, о
многом детском, но никогда ни слова не было сказано ими о мачехе и отце, — по крайней мере я этого не помню. Чаще же они просто предлагали мне рассказать сказку; я добросовестно повторял бабушкины истории, а если забывал что-нибудь, то просил их подождать, бежал к бабушке и спрашивал ее о забытом. Это всегда было приятно ей.
Как у наших у ворот
Много старцев и сирот
Ходят, ноют, хлеба просят,
Наберут — Петровне носят,
Для коров ей продают
И в овраге водку пьют.
Ели они,
как всегда по праздникам, утомительно долго,
много, и казалось, что это не те люди, которые полчаса тому назад кричали друг на друга, готовые драться, кипели в слезах и рыданиях. Как-то не верилось уже, что всё это они делали серьезно и что им трудно плакать. И слезы, и крики их, и все взаимные мучения, вспыхивая часто, угасая быстро, становились привычны мне, всё меньше возбуждали меня, всё слабее трогали сердце.
— «
Много, говорит, чести будет им, пускай сами придут…» Тут уж я даже заплакала с радости, а он волосы мне распускает, любил он волосьями моими играть, бормочет: «Не хлюпай, дура, али, говорит, нет души у меня?» Он ведь раньше-то больно хороший был, дедушко наш, да
как выдумал, что нет его умнее, с той поры и озлился и глупым стал.
В саду дела мои пошли хорошо: я выполол, вырубил косарем бурьян, обложил яму по краям, где земля оползла, обломками кирпичей, устроил из них широкое сиденье, — на нем можно было даже лежать. Набрал
много цветных стекол и осколков посуды, вмазал их глиной в щели между кирпичами, — когда в яму смотрело солнце, всё это радужно разгоралось,
как в церкви.
Неточные совпадения
Осип, слуга, таков,
как обыкновенно бывают слуги несколько пожилых лет. Говорит сурьёзно, смотрит несколько вниз, резонер и любит себе самому читать нравоучения для своего барина. Голос его всегда почти ровен, в разговоре с барином принимает суровое, отрывистое и несколько даже грубое выражение. Он умнее своего барина и потому скорее догадывается, но не любит
много говорить и молча плут. Костюм его — серый или синий поношенный сюртук.
Анна Андреевна.
Как можно-с! Вы делаете
много чести. Я этого не заслуживаю.
Городничий. Что, голубчики,
как поживаете?
как товар идет ваш? Что, самоварники, аршинники, жаловаться? Архиплуты, протобестии, надувалы мирские! жаловаться? Что,
много взяли? Вот, думают, так в тюрьму его и засадят!.. Знаете ли вы, семь чертей и одна ведьма вам в зубы, что…
— Неволя к вам вернулася? // Погонят вас на барщину? // Луга у вас отобраны? — // «Луга-то?.. Шутишь, брат!» // — Так что ж переменилося?.. // Закаркали «Голодную», // Накликать голод хочется? — // — «Никак и впрямь ништо!» — // Клим
как из пушки выпалил; // У
многих зачесалися // Затылки, шепот слышится: // «Никак и впрямь ништо!»
Носила я Демидушку // По поженкам… лелеяла… // Да взъелася свекровь, //
Как зыкнула,
как рыкнула: // «Оставь его у дедушки, // Не
много с ним нажнешь!» // Запугана, заругана, // Перечить не посмела я, // Оставила дитя.