В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а
за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерял их, складывая один с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала...
Неточные совпадения
Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в
окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня;
за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.
Мать встала из-за стола и, не торопясь отойдя к
окну, повернулась ко всем спиною.
С ним хорошо было молчать — сидеть у
окна, тесно прижавшись к нему, и молчать целый час, глядя, как в красном вечернем небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются-мечутся черные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и, вдруг покрыв угасающее небо черною сетью, исчезают куда-то, оставив
за собою пустоту.
Нельзя было не послушать ее в этот час. Я ушел в кухню, снова прильнул к стеклу
окна, но
за темной кучей людей уже не видно огня, — только медные шлемы сверкают среди зимних черных шапок и картузов.
И вспоминал, у кого в городе есть подходящие невесты. Бабушка помалкивала, выпивая чашку
за чашкой; я сидел у
окна, глядя, как рдеет над городом вечерняя заря и красно́ сверкают стекла в
окнах домов, — дедушка запретил мне гулять по двору и саду
за какую-то провинность.
Мать в избу-то не пускала их, а в
окно сунет калач, так француз схватит да
за пазуху его, с пылу, горячий — прямо к телу, к сердцу; уж как они терпели это — нельзя понять!
Он ударил ее колом по руке; было видно, как, скользнув мимо
окна, на руку ей упало что-то широкое, а вслед
за этим и сама бабушка осела, опрокинулась на спину, успев еще крикнуть...
Я влезал на крышу сарая и через двор наблюдал
за ним в открытое
окно, видел синий огонь спиртовой лампы на столе, темную фигуру; видел, как он пишет что-то в растрепанной тетради, очки его блестят холодно и синевато, как льдины, — колдовская работа этого человека часами держала меня на крыше, мучительно разжигая любопытство.
Иногда он, стоя в
окне, как в раме, спрятав руки
за спину, смотрел прямо на крышу, но меня как будто не видел, и это очень обижало. Вдруг отскакивал к столу и, согнувшись вдвое, рылся на нем.
В доме Бетленга жили шумно и весело, в нем было много красивых барынь, к ним ходили офицеры, студенты, всегда там смеялись, кричали и пели, играла музыка. И самое лицо дома было веселое, стекла
окон блестели ясно, зелень цветов
за ними была разнообразно ярка. Дедушка не любил этот дом.
Однажды я влез на дерево и свистнул им, — они остановились там, где застал их свист, потом сошлись не торопясь и, поглядывая на меня, стали о чем-то тихонько совещаться. Я подумал, что они станут швырять в меня камнями, спустился на землю, набрал камней в карманы,
за пазуху и снова влез на дерево, но они уже играли далеко от меня в углу двора и, видимо, забыли обо мне. Это было грустно, однако мне не захотелось начать войну первому, а вскоре кто-то крикнул им в форточку
окна...
Его немой племянник уехал в деревню жениться; Петр жил один над конюшней, в низенькой конуре с крошечным
окном, полной густым запахом прелой кожи, дегтя, пота и табака, — из-за этого запаха я никогда не ходил к нему в жилище. Спал он теперь, не гася лампу, что очень не нравилось деду.
В комнате было очень светло, в переднем углу, на столе, горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними стояла любимая икона деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто горели малиновые альмандины на золоте венцов. В темных стеклах
окон с улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала холодными пальцами
за ухом у меня, говоря...
Мне было лень спросить — что это
за дело? Дом наполняла скучная тишина, какой-то шерстяной шорох, хотелось, чтобы скорее пришла ночь. Дед стоял, прижавшись спиной к печи, и смотрел в
окно прищурясь; зеленая старуха помогала матери укладываться, ворчала, охала, а бабушку, с полудня пьяную, стыда
за нее ради, спровадили на чердак и заперли там.
Потом, как-то не памятно, я очутился в Сормове, в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке. Мать и вотчим жили в двух комнатах на улицу
окнами, а я с бабушкой — в кухне, с одним
окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу, всегда у нас, в холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...
Он знал историю жизни почти каждого слобожанина, зарытого им в песок унылого, голого кладбища, он как бы отворял пред нами двери домов, мы входили в них, видели, как живут люди, чувствовали что-то серьезное, важное. Он, кажется, мог бы говорить всю ночь до утра, но как только
окно сторожки мутнело, прикрываясь сумраком, Чурка вставал из-за стола...