Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загроможденной судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за
другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шел небольшой сухонький старичок, в черном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелеными глазками.
Неточные совпадения
До нее как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь
другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим
человеком, — это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни.
Всё было страшно интересно, всё держало меня в напряжении, и от всего просачивалась в сердце какая-то тихая, неутомляющая грусть. И грусть и радость жили в
людях рядом, нераздельно почти, заменяя одна
другую с неуловимой, непонятной быстротой.
Стертые вьюгами долгих зим, омытые бесконечными дождями осени, слинявшие дома нашей улицы напудрены пылью; они жмутся
друг к
другу, как нищие на паперти, и тоже, вместе со мною, ждут кого-то, подозрительно вытаращив окна.
Людей немного, двигаются они не спеша, подобно задумчивым тараканам на шестке печи. Душная теплота поднимается ко мне; густо слышны нелюбимые мною запахи пирогов с зеленым луком, с морковью; эти запахи всегда вызывают у меня уныние.
— Ну, этого тебе не понять! — строго нахмурясь, говорит он и снова внушает. — Надо всеми делами
людей — господь!
Люди хотят одного, а он —
другого. Всё человечье — непрочно, дунет господь, и — всё во прах, в пыль!
Весь дом был тесно набит невиданными мною
людьми: в передней половине жил военный из татар, с маленькой круглой женою; она с утра до вечера кричала, смеялась, играла на богато украшенной гитаре и высоким, звонким голосом пела чаще
других задорную песню...
— Отчего не мочь? Мо-ожет. Они даже
друг друга бьют. К Татьян Лексевне приехал улан, повздорили они с Мамонтом, сейчас пистолеты в руки, пошли в парк, там, около пруда, на дорожке, улан этот бац Мамонту — в самую печень! Мамонта — на погост, улана — на Кавказ, — вот те и вся недолга! Это они — сами себя! А про мужиков и прочих — тут уж нечего говорить! Теперь им — поди — особо не жаль людей-то, не ихние стали
люди, ну, а прежде все-таки жалели — свое добро!
— Вот ты сердишься, когда тебя дедушко высекет, — утешительно говорил он. — Сердиться тут, сударик, никак не надобно, это тебя для науки секут, и это сеченье — детское! А вот госпожа моя Татьян Лексевна — ну, она секла знаменито! У нее для того нарочный
человек был, Христофором звали, такой мастак в деле своем, что его, бывало, соседи из
других усадеб к себе просят у барыни-графини: отпустите, сударыня Татьян Лексевна, Христофора дворню посечь! И отпускала.
Такие и подобные рассказы были уже хорошо знакомы мне, я много слышал их из уст бабушки и деда. Разнообразные, они все странно схожи один с
другим: в каждом мучили
человека, издевались над ним, гнали его. Мне надоели эти рассказы, слушать их не хотелось, и я просил извозчика...
Ели они, как всегда по праздникам, утомительно долго, много, и казалось, что это не те
люди, которые полчаса тому назад кричали
друг на
друга, готовые драться, кипели в слезах и рыданиях. Как-то не верилось уже, что всё это они делали серьезно и что им трудно плакать. И слезы, и крики их, и все взаимные мучения, вспыхивая часто, угасая быстро, становились привычны мне, всё меньше возбуждали меня, всё слабее трогали сердце.
На
другой день я принес в школу «Священную историю» и два растрепанных томика сказок Андерсена, три фунта белого хлеба и фунт колбасы. В темной маленькой лавочке у ограды Владимирской церкви был и Робинзон, тощая книжонка в желтой обложке, и на первом листе изображен бородатый
человек в меховом колпаке, в звериной шкуре на плечах, — это мне не понравилось, а сказки даже и по внешности были милые, несмотря на то что растрепаны.
И есть
другая, более положительная причина, понуждающая меня рисовать эти мерзости. Хотя они и противны, хотя и давят нас, до смерти расплющивая множество прекрасных душ, — русский
человек все-таки настолько еще здоров и молод душою, что преодолевает и преодолеет их.
Татары горячились не меньше нас; часто, кончив бой, мы шли с ними в артель, там они кормили нас сладкой кониной, каким-то особенным варевом из овощей, после ужина пили густой кирпичный чай со сдобными орешками из сладкого теста. Нам нравились эти огромные
люди, на подбор — силачи, в них было что-то детское, очень понятное, — меня особенно поражала их незлобивость, непоколебимое добродушие и внимательное, серьезное отношение
друг ко
другу.
Неточные совпадения
Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто в двадцать лет был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; // Кто в пятьдесят освободился // От частных и
других долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О ком твердили целый век: // N. N. прекрасный
человек.
Вы согласитесь, мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый раз он тут явил // Души прямое благородство, // Хотя
людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его,
друзья его // (Что, может быть, одно и то же) // Его честили так и сяк. // Врагов имеет в мире всяк, // Но от
друзей спаси нас, Боже! // Уж эти мне
друзья,
друзья! // Об них недаром вспомнил я.
Но Ленский, не имев, конечно, // Охоты узы брака несть, // С Онегиным желал сердечно // Знакомство покороче свесть. // Они сошлись. Волна и камень, // Стихи и проза, лед и пламень // Не столь различны меж собой. // Сперва взаимной разнотой // Они
друг другу были скучны; // Потом понравились; потом // Съезжались каждый день верхом // И скоро стали неразлучны. // Так
люди (первый каюсь я) // От делать нечего
друзья.
«Мой секундант? — сказал Евгений, — // Вот он: мой
друг, monsieur Guillot. // Я не предвижу возражений // На представление мое; // Хоть
человек он неизвестный, // Но уж, конечно, малый честный». // Зарецкий губу закусил. // Онегин Ленского спросил: // «Что ж, начинать?» — «Начнем, пожалуй», — // Сказал Владимир. И пошли // За мельницу. Пока вдали // Зарецкий наш и честный малый // Вступили в важный договор, // Враги стоят, потупя взор.
Вперед, вперед, моя исторья! // Лицо нас новое зовет. // В пяти верстах от Красногорья, // Деревни Ленского, живет // И здравствует еще доныне // В философической пустыне // Зарецкий, некогда буян, // Картежной шайки атаман, // Глава повес, трибун трактирный, // Теперь же добрый и простой // Отец семейства холостой, // Надежный
друг, помещик мирный // И даже честный
человек: // Так исправляется наш век!