Особенно напряженно слушал Саша Михаилов; он всё вытягивался в сторону дяди, смотрел на гитару, открыв рот, и через губу у него тянулась слюна. Иногда он забывался
до того, что падал со стула, тыкаясь руками в пол, и, если это случалось, он так уж и сидел на полу, вытаращив застывшие глаза.
Почти каждый день на дворе, от полудня до вечера, играли трое мальчиков, одинаково одетые в серые куртки и штаны, в одинаковых шапочках, круглолицые, сероглазые, похожие друг на друга
до того, что я различал их только по росту.
Много раз сидел я на дереве над забором, ожидая, что вот они позовут меня играть с ними, — а они не звали. Мысленно я уже играл с ними, увлекаясь иногда
до того, что вскрикивал и громко смеялся, тогда они, все трое, смотрели на меня, тихонько говоря о чем-то, а я, сконфуженный, спускался на землю.
Неточные совпадения
Они были неистощимы в таких выдумках, но мастер всё сносил молча, только крякал тихонько да, прежде чем дотронуться
до утюга, ножниц, щипцов или наперстка, обильно смачивал пальцы слюною. Это стало его привычкой; даже за обедом, перед
тем как взять нож или вилку, он муслил пальцы, возбуждая смех детей. Когда ему было больно, на его большом лице являлась волна морщин и, странно скользнув по лбу, приподняв брови, пропадала где-то на голом черепе.
— А
то тебя будут бить
до смерти…
— Не помню уж. А вдругорядь он меня избил
до полусмерти да пятеро суток есть не давал, — еле выжила тогда. А
то еще…
А мне не казалось, что мы живем тихо; с утра
до позднего вечера на дворе и в доме суматошно бегали квартирантки,
то и дело являлись соседки, все куда-то торопились и, всегда опаздывая, охали, все готовились к чему-то и звали...
Меня и не тянула улица, если на ней было тихо, но когда я слышал веселый ребячий гам,
то убегал со двора, не глядя на дедов запрет. Синяки и ссадины не обижали, но неизменно возмущала жестокость уличных забав, — жестокость, слишком знакомая мне, доводившая
до бешенства. Я не мог терпеть, когда ребята стравливали собак или петухов, истязали кошек, гоняли еврейских коз, издевались над пьяными нищими и блаженным Игошей Смерть в Кармане.
— И был, сударик, Христофор этот, хоша рязанской, ну вроде цыгана али хохла, усы у него
до ушей, а рожа — синяя, бороду брил. И не
то он — дурачок, не
то притворялся, чтобы лишнего не спрашивали. Бывало, в кухне нальет воды в чашку, поймает муху, а
то — таракана, жука какого и — топит их прутиком, долго топит. А
то — собственную серую изымет из-за шиворота — ее топит…
Так и сделалось: вывернулась оглобля дорогой-то, чуть не убило деда с Михайлом да Климом, и задержались они, а как, поправившись, доскакали
до церкви — Варя-то с Максимом на паперти стоят, обвенчаны, слава
те, господи!
Обаятельно лежать вверх лицом, следя, как разгораются звезды, бесконечно углубляя небо; эта глубина, уходя всё выше, открывая новые звезды, легко поднимает тебя с земли, и — так странно — не
то вся земля умалилась
до тебя, не
то сам ты чудесно разросся, развернулся и плавишься, сливаясь со всем, что вокруг.
Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И, с обновленной уверенностью, отвечаю себе — стоит; ибо это — живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это
та правда, которую необходимо знать
до корня, чтобы с корнем же и выдрать ее из памяти, из души человека, из всей жизни нашей, тяжкой и позорной.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли
до сих пор, //
То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Но, шумом бала утомленный, // И утро в полночь обратя, // Спокойно спит в тени блаженной // Забав и роскоши дитя. // Проснется зá полдень, и снова //
До утра жизнь его готова, // Однообразна и пестра, // И завтра
то же, что вчера. // Но был ли счастлив мой Евгений, // Свободный, в цвете лучших лет, // Среди блистательных побед, // Среди вседневных наслаждений? // Вотще ли был он средь пиров // Неосторожен и здоров?
Но
те, которым в дружной встрече // Я строфы первые читал… // Иных уж нет, а
те далече, // Как Сади некогда сказал. // Без них Онегин дорисован. // А
та, с которой образован // Татьяны милый идеал… // О много, много рок отъял! // Блажен, кто праздник жизни рано // Оставил, не допив
до дна // Бокала полного вина, // Кто не дочел ее романа // И вдруг умел расстаться с ним, // Как я с Онегиным моим.
В свою деревню в
ту же пору // Помещик новый прискакал // И столь же строгому разбору // В соседстве повод подавал. // По имени Владимир Ленской, // С душою прямо геттингенской, // Красавец, в полном цвете лет, // Поклонник Канта и поэт. // Он из Германии туманной // Привез учености плоды: // Вольнолюбивые мечты, // Дух пылкий и довольно странный, // Всегда восторженную речь // И кудри черные
до плеч.
Ей рано нравились романы; // Они ей заменяли всё; // Она влюблялася в обманы // И Ричардсона и Руссо. // Отец ее был добрый малый, // В прошедшем веке запоздалый; // Но в книгах не видал вреда; // Он, не читая никогда, // Их почитал пустой игрушкой // И не заботился о
том, // Какой у дочки тайный
том // Дремал
до утра под подушкой. // Жена ж его была сама // От Ричардсона без ума.