Неточные совпадения
В полутемной тесной
комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый
в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.
Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь к правому откосу и начиная собою улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его,
в маленьких полутемных
комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьев метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.
Дед засек меня до потери сознания, и несколько дней я хворал, валяясь вверх спиною на широкой жаркой постели
в маленькой
комнате с одним окном и красной, неугасимой лампадой
в углу пред киотом со множеством икон.
Прежде всего меня очень поразила ссора бабушки с матерью:
в тесноте
комнаты бабушка, черная и большая, лезла на мать, заталкивая ее
в угол, к образам, и шипела...
— Да что ты! — крикнула бабушка, вскинувшись с пола, и оба, тяжко топая, бросились
в темноту большой парадной
комнаты.
Очнулся я
в парадной
комнате,
в углу, под образа-ми, на коленях у деда; глядя
в потолок, он покачивал меня и говорил негромко...
Над головой его ярко горела лампада, на столе, среди
комнаты, — свеча, а
в окно уже смотрело мутное зимнее утро.
Всё болело; голова у меня была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — всё кругом было так странно: почти на всех стульях
комнаты сидели чужие люди: священник
в лиловом, седой старичок
в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв
в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину. Дед сказал ему...
Весь дом был тесно набит квартирантами; только
в верхнем этаже дед оставил большую
комнату для себя и приема гостей, а бабушка поселилась со мною на чердаке.
Я сидел на лежанке ни жив ни мертв, не веря тому, что видел: впервые при мне он ударил бабушку, и это было угнетающе гадко, открывало что-то новое
в нем, — такое, с чем нельзя было примириться и что как будто раздавило меня. А он всё стоял, вцепившись
в косяк, и, точно пеплом покрываясь, серел, съеживался. Вдруг вышел на середину
комнаты, встал на колени и, не устояв, ткнулся вперед, коснувшись рукою пола, но тотчас выпрямился, ударил себя руками
в грудь...
Прошелся по
комнате, расправляя плечи, подошел к двери, резко закинул тяжелый крюк
в пробой и обратился к Якову...
Уже самовар давно фыркает на столе, по
комнате плавает горячий запах ржаных лепешек с творогом, — есть хочется! Бабушка хмуро прислонилась к притолоке и вздыхает, опустив глаза
в пол;
в окно из сада смотрит веселое солнце, на деревьях жемчугами сверкает роса, утренний воздух вкусно пахнет укропом, смородиной, зреющими яблоками, а дед всё еще молится, качается, взвизгивает...
Но особенно крепко захватил и потянул меня к себе нахлебник Хорошее Дело. Он снимал
в задней половине дома
комнату рядом с кухней, длинную,
в два окна —
в сад и на двор.
Заглянул со двора
в окно его
комнаты, — она была пуста и похожа на чулан, куда наскоро,
в беспорядке, брошены разные ненужные вещи, — такие же ненужные и странные, как их хозяин.
Сливая
в толстые белые чашки разные жидкости, смотрит, как они дымятся, наполняют
комнату едким запахом, морщится, смотрит
в толстую книгу и мычит, покусывая красные губы, или тихонько тянет сиповатым голосом...
Вечером он уехал, ласково простившись со всеми, крепко обняв меня. Я вышел за ворота и видел, как он трясся на телеге, разминавшей колесами кочки мерзлой грязи. Тотчас после его отъезда бабушка принялась мыть и чистить грязную
комнату, а я нарочно ходил из угла
в угол и мешал ей.
Они ушли
в соседнюю
комнату, долго шептались там, и, когда бабушка снова пришла
в кухню, мне стало ясно, что случилось что-то страшное.
Весь вечер до поздней ночи
в кухне и
комнате рядом с нею толпились и кричали чужие люди, командовала полиция, человек, похожий на дьякона, писал что-то и спрашивал, крякая, точно утка...
Когда я остался с нею
в ее
комнате, она села на диван, поджав под себя ноги, и сказала, хлопнув ладонью рядом с собою...
Рассказывать о дедушке не хотелось, я начал говорить о том, что вот
в этой
комнате жил очень милый человек, но никто не любил его, и дед отказал ему от квартиры. Видно было, что эта история не понравилась матери, она сказала...
Скоро он попросил постояльцев очистить квартиру, а когда они уехали — привез откуда-то два воза разной мебели, расставил их
в передних
комнатах и запер большим висячим замком...
Однажды мать ушла ненадолго
в соседнюю
комнату и явилась оттуда одетая
в синий, шитый золотом сарафан,
в жемчужную кику; низко поклонясь деду, она спросила...
Теперь мать жила
в двух
комнатах передней половины дома, у нее часто бывали гости, чаще других братья Максимовы...
Каждый раз, когда она с пестрой ватагой гостей уходила за ворота, дом точно
в землю погружался, везде становилось тихо, тревожно-скучно. Старой гусыней плавала по
комнатам бабушка, приводя всё
в порядок, дед стоял, прижавшись спиной к теплым изразцам печи, и говорил сам себе...
Однажды он, стоя среди
комнаты, глядя
в пол, тихонько спросил...
Мать явилась вскоре после того, как дед поселился
в подвале, бледная, похудевшая, с огромными глазами и горячим, удивленным блеском
в них. Она всё как-то присматривалась, точно впервые видела отца, мать и меня, — присматривалась и молчала, а вотчим неустанно расхаживал по
комнате, насвистывая тихонько, покашливая, заложив руки за спину, играя пальцами.
Потом, как-то не памятно, я очутился
в Сормове,
в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой
в пазах между бревнами и со множеством тараканов
в пеньке. Мать и вотчим жили
в двух
комнатах на улицу окнами, а я с бабушкой —
в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали
в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу, всегда у нас,
в холодных
комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...
На улицу меня пускали редко, каждый раз я возвращался домой, избитый мальчишками, — драка была любимым и единственным наслаждением моим, я отдавался ей со страстью. Мать хлестала меня ремнем, но наказание еще более раздражало, и
в следующий раз я бился с ребятишками яростней, — а мать наказывала меня сильнее. Как-то раз я предупредил ее, что, если она не перестанет бить, я укушу ей руку, убегу
в поле и там замерзну, — она удивленно оттолкнула меня, прошлась по
комнате и сказала, задыхаясь от усталости...
Эта нелепая, темная жизнь недолго продолжалась; перед тем, как матери родить, меня отвели к деду. Он жил уже
в Кунавине, занимая тесную
комнату с русской печью и двумя окнами на двор,
в двухэтажном доме на песчаной улице, опускавшейся под горку к ограде кладбища Напольной церкви.