Неточные совпадения
Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою.
В ней тоже мокли тряпицы.
В углу,
в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко
горели дрова
в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова...
— Ну, зато, Олеша, на привале, на отдыхе, летним вечером
в Жигулях, где-нибудь, под зеленой
горой, поразложим, бывалоче, костры — кашицу варить, да как заведет горевой бурлак сердечную песню, да как вступится, грянет вся артель, — аж мороз по коже дернет, и будто Волга вся быстрей пойдет, — так бы, чай, конем и встала на дыбы, до самых облаков!
Бешено звенела гитара, дробно стучали каблуки, на столе и
в шкапу дребезжала посуда, а среди кухни огнем пылал Цыганок, реял коршуном, размахнув руки, точно крылья, незаметно передвигая ноги; гикнув, приседал на пол и метался золотым стрижом, освещая всё вокруг блеском шелка, а шелк, содрогаясь и струясь, словно
горел и плавился.
Мастер, стоя пред широкой низенькой печью, со вмазанными
в нее тремя котлами, помешивал
в них длинной черной мешалкой и, вынимая ее, смотрел, как стекают с конца цветные капли. Жарко
горел огонь, отражаясь на подоле кожаного передника, пестрого, как риза попа. Шипела
в котлах окрашенная вода, едкий пар густым облаком тянулся к двери, по двору носился сухой поземок.
— Даст ему дед пятишницу, он на три рубля купит, а на десять украдет, — невесело говорила она. — Любит воровать, баловник! Раз попробовал, — ладно вышло, а дома посмеялись, похвалили за удачу, он и взял воровство
в обычай. А дедушка смолоду бедности-горя до́сыта отведал — под старость жаден стал, ему деньги дороже детей кровных, он рад даровщине! А Михайло с Яковом…
А как воротилась
в себя, — свеча еле
горит, корыто простыло, стираное на пол брошено.
— Амбар, соседи, отстаивайте! Перекинется огонь на амбар, на сеновал, — наше всё дотла
сгорит и ваше займется! Рубите крышу, сено —
в сад! Григорий, сверху бросай, что ты на землю-то мечешь! Яков, не суетись, давай топоры людям, лопаты! Батюшки-соседи, беритесь дружней, — бог вам на помочь.
Над головой его ярко
горела лампада, на столе, среди комнаты, — свеча, а
в окно уже смотрело мутное зимнее утро.
— Нельзя тебе знать! — ответила она угрюмо, но все-таки рассказала кратко: был у этой женщины муж, чиновник Воронов, захотелось ему получить другой, высокий чин, он и продал жену начальнику своему, а тот ее увез куда-то, и два года она дома не жила. А когда воротилась — дети ее, мальчик и девочка, померли уже, муж — проиграл казенные деньги и сидел
в тюрьме. И вот с
горя женщина начала пить, гулять, буянить. Каждый праздник к вечеру ее забирает полиция…
Петровна приносила вишневую наливку
в бутылке, веселая барыня — орехи и конфеты. Начинался пир
горой, любимое бабушкино удовольствие.
Идет неуклюжий Валей, ступая по грязи тяжело, как старая лошадь; скуластое лицо его надуто, он смотрит, прищурясь,
в небо, а оттуда прямо на грудь ему падает белый осенний луч, — медная пуговица на куртке Валея
горит, татарин остановился и трогает ее кривыми пальцами.
На мое
горе, дед оказался дома; он встал пред грозным стариком, закинув голову, высунув бородку вперед, и торопливо говорил, глядя
в глаза, тусклые и круглые, как семишники...
Тут и я, не стерпев больше, весь вскипел слезами, соскочил с печи и бросился к ним, рыдая от радости, что вот они так говорят невиданно хорошо, от
горя за них и оттого, что мать приехала, и оттого, что они равноправно приняли меня
в свой плач, обнимают меня оба, тискают, кропя слезами, а дед шепчет
в уши и глаза мне...
На столе
горела, оплывая и отражаясь
в пустоте зеркала, сальная свеча, грязные тени ползали по полу,
в углу перед образом теплилась лампада, ледяное окно серебрил лунный свет. Мать оглядывалась, точно искала чего-то на голых стенах, на потолке.
Чувствуя, что лицо мое вдруг точно распухло, а уши налились кровью, отяжелели и
в голове неприятно шумит, я стоял пред матерью,
сгорая в стыде, и сквозь слезы видел, как печально потемнело ее лицо, сжались губы, сдвинулись брови.
В бесконечных буднях и
горе — праздник и пожар — забава; на пустом лице и царапина — украшение…
И пришли ко дьяку
в ночу беси:
— Тебе, дьяк, не угодно здеся?
Так пойдем-ко ты с нами во ад, —
Хорошо там уголья
горят! —
Не поспел умный дьяк надеть шапки,
Подхватили его беси
в свои лапки,
Тащат, щекотят, воют,
На плечи сели ему двое,
Сунули его
в адское пламя:
— Ладно ли, Евстигнеюшка, с нами? —
Жарится дьяк, озирается,
Руками
в бока подпирается,
Губы у него спесиво надуты,
— А — угарно, говорит, у вас
в аду-то!
В комнате было очень светло,
в переднем углу, на столе,
горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними стояла любимая икона деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял
в огнях жемчуг ризы, лучисто
горели малиновые альмандины на золоте венцов.
В темных стеклах окон с улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала холодными пальцами за ухом у меня, говоря...
Бывало — зайдет солнце, прольются
в небесах огненные реки и —
сгорят, ниспадет на бархатную зелень сада золотисто-красный пепел, потом всё вокруг ощутимо темнеет, ширится, пухнет, облитое теплым сумраком, опускаются сытые солнцем листья, гнутся травы к земле, всё становится мягче, пышнее, тихонько дышит разными запахами, ласковыми, как музыка, — и музыка плывет издали, с поля: играют зорю
в лагерях.