Неточные совпадения
Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как
дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с
бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала...
Они говорили долго; сначала дружелюбно, а потом
дед начал шаркать ногой по полу, как петух перед боем, грозил
бабушке пальцем и громко шептал...
Не помню, как относился
дед к этим забавам сыновей, но
бабушка грозила им кулаком и кричала...
Теперь я снова жил с
бабушкой, как на пароходе, и каждый вечер перед сном она рассказывала мне сказки или свою жизнь, тоже подобную сказке. А про деловую жизнь семьи, — о выделе детей, о покупке
дедом нового дома для себя, — она говорила посмеиваясь, отчужденно, как-то издали, точно соседка, а не вторая в доме по старшинству.
Но особенно он памятен мне в праздничные вечера; когда
дед и дядя Михаил уходили в гости, в кухне являлся кудрявый, встрепанный дядя Яков с гитарой,
бабушка устраивала чай с обильной закуской и водкой в зеленом штофе с красными цветами, искусно вылитыми из стекла на дне его; волчком вертелся празднично одетый Цыганок; тихо, боком приходил мастер, сверкая темными стеклами очков; нянька Евгенья, рябая, краснорожая и толстая, точно кубышка, с хитрыми глазами и трубным голосом; иногда присутствовали волосатый успенский дьячок и еще какие-то темные, скользкие люди, похожие на щук и налимов.
Этот день наступил в субботу, в начале зимы; было морозно и ветрено, с крыш сыпался снег. Все из дома вышли на двор,
дед и
бабушка с тремя внучатами еще раньше уехали на кладбище служить панихиду; меня оставили дома в наказание за какие-то грехи.
Было жутко, холодно. Я залез под стол и спрятался там. Потом в кухню тяжко ввалился
дед в енотовой шубе,
бабушка в салопе с хвостами на воротнике, дядя Михаил, дети и много чужих людей. Сбросив шубу на пол,
дед закричал...
Это удивляло меня до онемения:
бабушка была вдвое крупнее
деда, и не верилось, что он может одолеть ее.
— Евгенья, снимай иконы! Наталья, одевай ребят! — строго, крепким голосом командовала
бабушка, а
дед тихонько выл...
Накинув на голову тяжелый полушубок, сунув ноги в чьи-то сапоги, я выволокся в сени, на крыльцо и обомлел, ослепленный яркой игрою огня, оглушенный криками
деда, Григория, дяди, треском пожара, испуганный поведением
бабушки: накинув на голову пустой мешок, обернувшись попоной, она бежала прямо в огонь и сунулась в него, вскрикивая...
Григорий сорвал с плеч ее тлевшую попону и, переламываясь пополам, стал метать лопатою в дверь мастерской большие комья снега; дядя прыгал около него с топором в руках;
дед бежал около
бабушки, бросая в нее снегом; она сунула бутыль в сугроб, бросилась к воротам, отворила их и, кланяясь вбежавшим людям, говорила...
Бабушка тоже усмехнулась, хотела что-то сказать, но
дед нахмурился.
Я вскочил на печь, забился в угол, а в доме снова началась суетня, как на пожаре; волною бился в потолок и стены размеренный, всё более громкий, надсадный вой. Ошалело бегали
дед и дядя, кричала
бабушка, выгоняя их куда-то; Григорий грохотал дровами, набивая их в печь, наливал воду в чугуны и ходил по кухне, качая головою, точно астраханский верблюд.
Весь дом был тесно набит квартирантами; только в верхнем этаже
дед оставил большую комнату для себя и приема гостей, а
бабушка поселилась со мною на чердаке.
Помню, был тихий вечер; мы с
бабушкой пили чай в комнате
деда; он был нездоров, сидел на постели без рубахи, накрыв плечи длинным полотенцем, и, ежеминутно отирая обильный пот, дышал часто, хрипло. Зеленые глаза его помутнели, лицо опухло, побагровело, особенно багровы были маленькие острые уши. Когда он протягивал руку за чашкой чая, рука жалобно тряслась. Был он кроток и не похож на себя.
— Дурак, — повторила
бабушка, отходя от двери;
дед бросился за нею, но она, не торопясь, перешагнула порог и захлопнула дверь пред лицом его.
Снова началось что-то кошмарное. Однажды вечером, когда, напившись чаю, мы с
дедом сели за Псалтырь, а
бабушка начала мыть посуду, в комнату ворвался дядя Яков, растрепанный, как всегда, похожий на изработанную метлу. Не здоровавшись, бросив картуз куда-то в угол, он скороговоркой начал, встряхиваясь, размахивая руками...
Невидимо течет по улице сонная усталость и жмет, давит сердце, глаза. Как хорошо, если б
бабушка пришла! Или хотя бы
дед. Что за человек был отец мой, почему
дед и дядья не любили его, а
бабушка, Григорий и нянька Евгенья говорят о нем так хорошо? А где мать моя?
Дед, темный и немой, стоял у окна, вслушиваясь в работу людей, разорявших его добро;
бабушка бегала где-то по двору, невидимая в темноте, и умоляюще взывала...
За
бабушкой не угнаться в эти часы, а без нее страшно; я спускаюсь в комнату
деда, но он хрипит встречу мне...
Дед стоял, выставив ногу вперед, как мужик с рогатиной на картине «Медвежья охота»; когда
бабушка подбегала к нему, он молча толкал ее локтем и ногою. Все четверо стояли, страшно приготовившись; над ними на стене горел фонарь, нехорошо, судорожно освещая их головы; я смотрел на всё это с лестницы чердака, и мне хотелось увести
бабушку вверх.
Кабатчица отвела
бабушку в комнату
деда; скоро и он явился туда, угрюмо подошел к
бабушке.
Я очень рано понял, что у
деда — один бог, а у
бабушки — другой.
Утром она молилась недолго; нужно было ставить самовар, — прислугу
дед уже не держал; если
бабушка опаздывала приготовить чай к сроку, установленному им, он долго и сердито ругался.
И все-таки имя божие она произносила не так часто, как
дед. Бабушкин бог был понятен мне и не страшен, но пред ним нельзя было лгать — стыдно. Он вызывал у меня только непобедимый стыд, и я никогда не лгал
бабушке. Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго бога, и, кажется, даже не возникало желания скрывать.
Однажды кабатчица, поссорившись с
дедом, изругала заодно с ним и
бабушку, не принимавшую участия в ссоре, изругала злобно и даже бросила в нее морковью.
Дед, поучая меня, тоже говорил, что бог — существо вездесущее, всеведущее, всевидящее, добрая помощь людям во всех делах, но молился он не так, как
бабушка.
Уже самовар давно фыркает на столе, по комнате плавает горячий запах ржаных лепешек с творогом, — есть хочется!
Бабушка хмуро прислонилась к притолоке и вздыхает, опустив глаза в пол; в окно из сада смотрит веселое солнце, на деревьях жемчугами сверкает роса, утренний воздух вкусно пахнет укропом, смородиной, зреющими яблоками, а
дед всё еще молится, качается, взвизгивает...
Кончив молиться,
дед говорил мне и
бабушке...
Но, ставя бога грозно и высоко над людьми, он, как и
бабушка, тоже вовлекал его во все свои дела, — и его и бесчисленное множество святых угодников.
Бабушка же как будто совсем не знала угодников, кроме Николы, Юрия, Фрола и Лавра, хотя они тоже были очень добрые и близкие людям: ходили по деревням и городам, вмешиваясь в жизнь людей, обладая всеми свойствами их.
Дедовы же святые были почти все мученики, они свергали идолов, спорили с римскими царями, и за это их пытали, жгли, сдирали с них кожу.
В те дни мысли и чувства о боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, — все же иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть. Бог был самым лучшим и светлым из всего, что окружало меня, — бог
бабушки, такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это
дед не видит доброго бога?
Она не ошиблась: лет через десять, когда
бабушка уже успокоилась навсегда,
дед сам ходил по улицам города нищий и безумный, жалостно выпрашивая под окнами...
Нет, дома было лучше, чем на улице. Особенно хороши были часы после обеда, когда
дед уезжал в мастерскую дяди Якова, а
бабушка, сидя у окна, рассказывала мне интересные сказки, истории, говорила про отца моего.
Я думаю, что я боялся бы его, будь он богаче, лучше одет, но он был беден: над воротником его куртки торчал измятый, грязный ворот рубахи, штаны — в пятнах и заплатах, на босых ногах — стоптанные туфли. Бедные — не страшны, не опасны, в этом меня незаметно убедило жалостное отношение к ним
бабушки и презрительное — со стороны
деда.
Дождливыми вечерами, если
дед уходил из дома,
бабушка устраивала в кухне интереснейшие собрания, приглашая пить чай всех жителей: извозчиков, денщика; часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже веселая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и немотно торчал Хорошее Дело. Немой Степа играл с татарином в карты, — Валей хлопал ими по широкому носу немого и приговаривал...
Такие и подобные рассказы были уже хорошо знакомы мне, я много слышал их из уст
бабушки и
деда. Разнообразные, они все странно схожи один с другим: в каждом мучили человека, издевались над ним, гнали его. Мне надоели эти рассказы, слушать их не хотелось, и я просил извозчика...
Весь день в доме было нехорошо, боязно;
дед и
бабушка тревожно переглядывались, говорили тихонько и непонятно, краткими словами, которые еще более сгущали тревогу.
Пришла мать, от ее красной одежды в кухне стало светлее, она сидела на лавке у стола,
дед и
бабушка — по бокам ее, широкие рукава ее платья лежали у них на плечах, она тихонько и серьезно рассказывала что-то, а они слушали ее молча, не перебивая. Теперь они оба стали маленькие, и казалось, что она — мать им.
Вечером старики, празднично одевшись, пошли ко всенощной,
бабушка весело подмигнула на
деда, в мундире цехового старшины [Цеховой старшина — выборная почетная должность старшего по профессии. Т. е.
дед был наиболее уважаемым красильщиком в Нижнем Новгороде.], в енотовой шубе и брюках навыпуск, подмигнула и сказала матери...
— Что ты говоришь, отсохни твой язык! — сердилась
бабушка. — Да как услышит
дед эти твои слова?
Я видел также, что
дед готовит что-то, пугающее
бабушку и мать. Он часто запирался в комнате матери и ныл, взвизгивал там, как неприятная мне деревянная дудка кривобокого пастуха Никанора. Во время одной из таких бесед мать крикнула на весь дом...
Это было вечером;
бабушка, сидя в кухне у стола, шила
деду рубаху и шептала что-то про себя. Когда хлопнула дверь, она сказала, прислушавшись...
Вдруг в кухню вскочил
дед, подбежал к
бабушке, ударил ее по голове и зашипел, раскачивая ушибленную руку...
Я, с полатей, стал бросать в них подушки, одеяла, сапоги с печи, но разъяренный
дед не замечал этого,
бабушка же свалилась на пол, он бил голову ее ногами, наконец споткнулся и упал, опрокинув ведро с водой. Вскочил, отплевываясь и фыркая, дико оглянулся и убежал к себе, на чердак;
бабушка поднялась, охая, села на скамью, стала разбирать спутанные волосы. Я соскочил с полатей, она сказала мне сердито...
Но теперь я решил изрезать эти святцы и, когда
дед отошел к окошку, читая синюю, с орлами, бумагу, я схватил несколько листов, быстро сбежал вниз, стащил ножницы из стола
бабушки и, забравшись на полати, принялся отстригать святым головы. Обезглавил один ряд, и — стало жалко святцы; тогда я начал резать по линиям, разделявшим квадраты, но не успел искрошить второй ряд — явился дедушка, встал на приступок и спросил...
— Что ты сделал? — крикнул он наконец и за ногу дернул меня к себе; я перевернулся в воздухе,
бабушка подхватила меня на руки, а
дед колотил кулаком ее, меня и визжал...
Стонал и всхлипывал
дед, ворчала
бабушка, потом хлопнула дверь, стало тихо и жутко. Вспомнив, зачем меня послали, я зачерпнул медным ковшом воды, вышел в сени — из передней половины явился часовых дел мастер, нагнув голову, гладя рукою меховую шапку и крякая.
Бабушка, прижав руки к животу, кланялась в спину ему и говорила тихонько...
Каждый раз, когда она с пестрой ватагой гостей уходила за ворота, дом точно в землю погружался, везде становилось тихо, тревожно-скучно. Старой гусыней плавала по комнатам
бабушка, приводя всё в порядок,
дед стоял, прижавшись спиной к теплым изразцам печи, и говорил сам себе...
После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию
бабушки,
дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат, не кричи, я тебя не боюсь…»
Нас привлекли к суду, — в кухне за столом сидели
дед,
бабушка, мать и допрашивали нас, — помню, как смешно отвечал Саша на вопросы
деда...