Неточные совпадения
— Высока премудрость эта, не досягнуть её нашему разуму. Мы —
люди чернорабочие, не нам об этом думать, мы на простое дело родились. Покойник князь Юрий семь тысяч книг перечитал и до того в мысли эти углубился, что и веру в бога потерял. Все земли объездил, у всех королей принят был — знаменитый
человек! А построил суконную фабрику — не пошло дело. И — что ни затевал, не мог оправдать себя. Так всю жизнь и
прожил на крестьянском хлебе.
— Тут гадать не о чем, — сказала Ерданская, — я тебе, душа, прямо скажу: ты за этого
человека держись. У меня не зря глаза на лоб лезут, — я
людей знаю, я их проникаю, как мою колоду карт. Ты гляди, как он удачлив, все дела у него шаром катятся, наши-то мужики только злые слюни пускают от зависти к нему. Нет, душа, ты его не бойся, он не лисой
живёт, а медведем.
— Эх,
люди!
Живём али нет?
— Будут. Трёх царей да царицу пережил — нате-ко! У скольких хозяев
жил, все примёрли, а я —
жив! Вёрсты полотен наткал. Ты, Илья Васильев, настоящий, тебе долго
жить. Ты — хозяин, ты дело любишь, и оно тебя.
Людей не обижаешь. Ты — нашего дерева сук, — катай! Тебе удача — законная жена, а не любовница: побаловала да и нет её! Катай во всю силу. Будь здоров, брат, вот что! Будь здоров, говорю…
Никита при жизни отца не знал, любит ли его, он только боялся, хотя боязнь и не мешала ему любоваться воодушевлённой работой
человека, неласкового к нему и почти не замечавшего —
живёт ли горбатый сын?
— Я понимаю, что тебе скучно. Веселье у нас в доме не
живёт. Чему веселиться? Отец веселье в работе видел. У него так выходило: просто
людей мет — все работники, кроме нищих да господ. Все
живут для дела. За делом
людей не видно.
Пётр ничего не сказал ему, даже не оглянулся, но явная и обидная глупость слов дворника возмутила его.
Человек работает, даёт кусок хлеба не одной сотне
людей, день и ночь думает о деле, не видит, не чувствует себя в заботах о нём, и вдруг какой-то тёмный дурак говорит, что дело
живёт своей силой, а не разумом хозяина. И всегда человечишка этот бормочет что-то о душе, о грехе.
Если верить Алексею, то в Москве
живут полуумные
люди, они занимаются не столько делами, как все, поголовно, стараются
жить по-барски, для чего скупают у дворянства всё, что можно купить, от усадеб до чайных чашек.
Он тоже недели и месяцы
жил оглушённый шумом дела, кружился, кружился и вдруг попадал в густой туман неясных дум, слепо запутывался в скуке и не мог понять, что больше ослепляет его: заботы о деле или же скука от этих, в сущности, однообразных забот? Часто в такие дни он натыкался на
человека и начинал ненавидеть его за косой взгляд, за неудачное слово; так, в этот серенький день, он почти ненавидел Тихона Вялова.
В них явилось что-то бесхозяйственное, неустойчивое; раньше, при отце, они
жили семейнее, дружней, не так много пьянствовали, не так бесстыдно распутничали, а теперь всё спуталось,
люди стали бойчее и даже как будто умней, но небрежнее к работе, злее друг к другу и все нехорошо, жуликовато присматриваются, примериваются.
— Нельзя запретить
человеку жить, как он хочет, — сказал Илья, тряхнув головою.
— Ты что-то часто говоришь об этом: портятся
люди, портятся. Но ведь это дело не наше; это дело попов, учителей, ну — кого там? Лекарей разных, начальства. Это им наблюдать, чтобы народ не портился, это — их товар, а мы с тобой — покупатели. Всё, брат, понемножку портится. Ты вот стареешь, и я тоже. Однако ведь ты не скажешь девке: не
живи, девка, старухой будешь!
— А в чём я виноват? — спрашивал он кого-то и, хотя не находил ответа, почувствовал, что это вопрос не лишний. На рассвете он внезапно решил съездить в монастырь к брату; может быть, там, у
человека, который
живёт в стороне от соблазнов и тревог, найдётся что-нибудь утешающее и даже решительное.
—
Человек сам тревог ищет, сам нужды хочет! Делай своё дело, не форси умом —
проживёшь спокойно!
Недавно
жил у нас, недели две, учёный, молодой ещё, но как будто не в себе, испуганный
человек.
— Нет, напрасно! У него разум — строгий. Я вначале даже боялся говорить с ним, — и хочется, а — боюсь! А когда отец помер — Тихон очень подвинул меня к себе. Ты ведь не так любил отца, как я. Тебя и Алексея не обидела эта несправедливая смерть, а Тихона обидела. Я ведь тогда не на монахиню рассердился за глупость её, а на бога, и Тихон сразу приметил это. «Вот, говорит, комар
живёт, а
человек…»
Но все размышления внезапно пресеклись, исчезли, спугнутые страхом: Артамонов внезапно увидал пред собою того
человека, который мешал ему
жить легко и умело, как
живёт Алексей, как
живут другие, бойкие
люди: мешал ему широколицый, бородатый
человек, сидевший против него у самовара; он сидел молча, вцепившись пальцами левой руки в бороду, опираясь щекою на ладонь; он смотрел на Петра Артамонова так печально, как будто прощался с ним, и в то же время так, как будто жалел его, укорял за что-то; смотрел и плакал, из-под его рыжеватых век текли ядовитые слёзы; а по краю бороды, около левого глаза, шевелилась большая муха; вот она переползла, точно по лицу покойника, на висок, остановилась над бровью, заглядывая в глаз.
Было жалко покойника, но было и приятно знать, что его уже больше не встретишь; перестал он смущать неясностью своих требований, немых упрёков и всем тем, что мешало
жить настоящему, живому
человеку.
— С толку он сбивал
людей: никого не обижает, а
живёт — неправедно.
— Вышибить надо память из
людей. От неё зло растёт. Надо так: одни
пожили — померли, и всё зло ихнее, вся глупость с ними издохла. Родились другие; злого ничего не помнят, а добро помнят. Я вот тоже от памяти страдаю. Стар, покоя хочу. А — где покой? В беспамятстве покой-то…
Он говорил это мягко, но всё-таки ведь не может быть, чтоб отец понимал меньше сына.
Люди живут не завтрашним днём, а вчерашним, все
люди так
живут.
До двадцати шести лет Яков Артамонов
жил хорошо, спокойно, не испытывая никаких особенных неприятностей, но затем время, враг
людей, которые любят спокойную жизнь, начало играть с Яковом запутанную, бесчестную игру. Началось это в апреле, ночью, года три спустя после мятежей, встряхнувших терпеливый народ.
Яков Артамонов шёл не торопясь, сунув руки в карманы, держа под мышкой тяжёлую палку, и думал о том, как необъяснимо, странно глупы
люди. Что нужно милой дурочке Полине? Она
живёт спокойно, не имея никаких забот, получает немало подарков, красиво одевается, тратит около ста рублей в месяц, Яков знал, чувствовал, что он ей нравится. Ну, что же ещё? Почему она хочет венчаться?
Но в общем всё шло не плохо, хотя иногда внезапно охватывало и стесняло какое-то смущение, как будто он, Яков Артамонов, хозяин,
живёт в гостях у
людей, которые работают на него, давно
живёт и надоел им, они, скучно помалкивая, смотрят на него так, точно хотят сказать...
Яков был уверен, что
человек — прост, что всего милее ему — простота и сам он,
человек, никаких тревожных мыслей не выдумывает, не носит в себе. Эти угарные мысли
живут где-то вне
человека, и, заражаясь ими, он становится тревожно непонятным. Лучше не знать, не раздувать эти чадные мысли. Но, будучи враждебен этим мыслям, Яков чувствовал их наличие вне себя и видел, что они, не развязывая тугих узлов всеобщей глупости, только путают всё то простое, ясное, чем он любил
жить.
Страх Якова быстро уступал чувству, близкому радости, это чувство было вызвано не только сознанием, что он счастливо отразил нападение, но и тем, что нападавший оказался не рабочим с фабрики, как думал Яков, а чужим
человеком. Это — Носков, охотник и гармонист, игравший на свадьбах, одинокий
человек; он
жил на квартире у дьяконицы Параклитовой; о нём до этой ночи никто в городе не говорил ничего худого.
— Я вам прямо скажу, хотя это — секрет, — говорил Носков, всё возясь с ногою своей. — Я тут для вашей пользы
живу, для наблюдения за рабочими вашими. Я, может быть, нарочно сказал, что хотел напугать вас, а мне на самом-то деле надо было схватить одного
человека и я опознался…
Его угнетала невозможность пропустить мимо себя эти часы уныния. Всё кругом было тягостно, ненужно:
люди, их слова, рыжий конь, лоснившийся в лунном свете, как бронза, и эта чёрная, молча скорбевшая собака. Ему казалось, что тётка Ольга хвастается тем, как хорошо она
жила с мужем; мать, в углу двора, всхлипывала как-то распущенно, фальшиво, у отца остановились глаза, одеревенело лицо, и всё было хуже, тягостнее, чем следовало быть.
Сын слушал и молчал, видя, что эти жалобы, утешая отца, раздувают, увеличивают его до размеров колокольни, — утром солнце видит её раньше, чем ему станут заметны дома
людей, и с последней с нею прощается, уходя в ночь. Но из этих жалоб Яков извлекал для себя поучительный вывод:
жить так, как
жил отец, — бессмысленно.
Сам Яков всё яснее видел, что он лишний среди родных, в доме, где единственно приятным
человеком был чужой — Митя Лонгинов. Митя не казался ему ни глупым, ни умным, он выскальзывал из этих оценок, оставаясь отличным от всех. Его значительность подтверждалась и отношением к нему Мирона; чёрствый, властный, всеми командующий Мирон
жил с Митей дружно и хотя часто спорил, но никогда не ссорился, да и спорил осторожно. В доме с утра до вечера звучал разноголосый зов...
— Это — ваша ошибка и ничья больше! Праздники устанавливает для себя
человек. Жизнь — красавица, она требует подарков, развлечений, всякой игры,
жить надо с удовольствием. Каждый день можно найти что-нибудь для радости.
Было странно слышать, что этот кроткий урод говорит сердито, почти со злобой, совершенно не свойственной ему. И ещё более удивляло единогласие Тихона и дяди в оценке мужа Татьяны, — старики
жили несогласно, в какой-то явной, но немой вражде, почти не разговаривая, сторонясь друг друга. В этом Яков ещё раз видел надоевшую ему человеческую глупость: в чём могут быть не согласны
люди, которых завтра же опрокинет смерть?
— Я весь век
жил в
людях волом, а ты —
живёшь котом. Все заботятся устроить тебе потеплее, помягче и даже будто не видят, что ты горбат. Меня все считают злым, а какой я злой? Я всю жизнь…
— Должен сообщить тебе нечто печальное: в Москве ко мне явилась эта пошлая девица, с которой
жил Яков, и сказала, что какие-то
люди — гм, какие теперь
люди? — избили его и выбросили из вагона…