Неточные совпадения
Неприятно, что эти мутные глаза видят меня, и не верится, что они видят, — может
быть,
хозяин только догадывается, что я гримасничаю?
Кроме
хозяина, в магазине торговал мой брат, Саша Яковов, и старший приказчик — ловкий, липкий и румяный человек. Саша носил рыженький сюртучок, манишку, галстук, брюки навыпуск,
был горд и не замечал меня.
После обеда
хозяин лег спать в комнатке за магазином, а я, открыв золотые его часы, накапал в механизм уксуса. Мне
было очень приятно видеть, как он, проснувшись, вышел в магазин с часами в руках и растерянно бормотал...
— Если окажется, напримерно, что это
хозяин же и научил меня: иди испытай мне мальца — насколько он вор? Как тогда
будет?
Зарывая носки сапог в снег, он медленно ушел за угол церкви, а я, глядя вслед ему, уныло, испуганно думал: действительно пошутил старичок или подослан
был хозяином проверить меня? Идти в магазин
было боязно.
Через несколько дней после этого
был какой-то праздник, торговали до полудня, обедали дома, и, когда
хозяева после обеда легли спать, Саша таинственно сказал мне...
— Что, взял? Вот
буду так валяться, покуда
хозяева не увидят, а тогда пожалуюсь на тебя, тебя и прогонят!
Эти три комнаты всегда
были пусты, а
хозяева теснились в маленькой столовой, мешая друг другу.
Сначала эти ссоры пугали меня, особенно я
был испуган, когда хозяйка, схватив столовый нож, убежала в клозет и, заперев обе двери, начала дико рычать там. На минуту в доме стало тихо, потом
хозяин уперся руками в дверь, согнулся и крикнул мне...
Сидя в кухне и потирая избитую голову, я быстро догадался, что пострадал зря: нож
был тупой, им даже хлеба кусок трудно отрезать, а уж кожу — никак не прорежешь; мне не нужно
было влезать на спину
хозяина, я мог бы разбить стекло со стула и, наконец, удобнее
было снять крючок взрослому — руки у него длиннее.
— Надо
будет переменить квартиру, а то — черт знает что! — говорил
хозяин.
Слушая беседы
хозяев о людях, я всегда вспоминал магазин обуви — там говорили так же. Мне
было ясно, что
хозяева тоже считают себя лучшими в городе, они знают самые точные правила поведения и, опираясь на эти правила, неясные мне, судят всех людей безжалостно и беспощадно. Суд этот вызывал у меня лютую тоску и досаду против законов
хозяев, нарушать законы — стало источником удовольствия для меня.
Ночные прогулки под зимними звездами, среди пустынных улиц города, очень обогащали меня. Я нарочно выбирал улицы подальше от центра: на центральных
было много фонарей, меня могли заметить знакомые
хозяев, тогда
хозяева узнали бы, что я прогуливаю всенощные. Мешали пьяные, городовые и «гулящие» девицы; а на дальних улицах можно
было смотреть в окна нижних этажей, если они не очень замерзли и не занавешены изнутри.
Я удивленно взглянул в лицо ему — оно казалось задумчивым и добрым. Мне
было неловко, совестно: отправляя меня на исповедь,
хозяева наговорили о ней страхов и ужасов, убедив каяться честно во всех прегрешениях моих.
Кто-то могучей рукой швырнул меня к порогу, в угол. Непамятно, как ушли монахи, унося икону, но очень помню:
хозяева, окружив меня, сидевшего на полу, с великим страхом и заботою рассуждали — что же теперь
будет со мной?
Ласково сиял весенний день, Волга разлилась широко, на земле
было шумно, просторно, — а я жил до этого дня, точно мышонок в погребе. И я решил, что не вернусь к
хозяевам и не пойду к бабушке в Кунавино, — я не сдержал слова,
было стыдно видеть ее, а дед стал бы злорадствовать надо мной.
Мне казалось, что за лето я прожил страшно много, постарел и поумнел, а у
хозяев в это время скука стала гуще. Все так же часто они хворают, расстраивая себе желудки обильной едой, так же подробно рассказывают друг другу о ходе болезней, старуха так же страшно и злобно молится богу. Молодая хозяйка после родов похудела, умалилась в пространстве, но двигается столь же важно и медленно, как беременная. Когда она шьет детям белье, то тихонько
поет всегда одну песню...
Я жил в тумане отупляющей тоски и, чтобы побороть ее, старался как можно больше работать. Недостатка в работе не ощущалось, — в доме
было двое младенцев, няньки не угождали
хозяевам, их постоянно меняли; я должен
был возиться с младенцами, каждый день мыл пеленки и каждую неделю ходил на Жандармский ключ полоскать белье, — там меня осмеивали прачки.
Но все-таки в овраге, среди прачек, в кухнях у денщиков, в подвале у рабочих-землекопов
было несравнимо интереснее, чем дома, где застывшее однообразие речей, понятий, событий вызывало только тяжкую и злую скуку.
Хозяева жили в заколдованном кругу еды, болезней, сна, суетливых приготовлений к еде, ко сну; они говорили о грехах, о смерти, очень боялись ее, они толклись, как зерна вокруг жернова, всегда ожидая, что вот он раздавит их.
Я сделал это и снова увидал ее на том же месте, также с книгой в руках, но щека у нее
была подвязана каким-то рыжим платком, глаз запух. Давая мне книгу в черном переплете, закройщица невнятно промычала что-то. Я ушел с грустью, унося книгу, от которой пахло креозотом и анисовыми каплями. Книгу я спрятал на чердак, завернув ее в чистую рубашку и бумагу, боясь, чтобы
хозяева не отняли, не испортили ее.
Его лавка являлась местом вечерних собраний для подростков и легкомысленных девиц улицы; брат моего
хозяина тоже почти каждый вечер ходил к нему
пить пиво и играть в карты.
Я понимал, что, если в этот дом придет святой, — мои
хозяева начнут его учить, станут переделывать на свой лад; они
будут делать это от скуки.
Теперь, решив украсть, я вспомнил эти слова, его доверчивую улыбку и почувствовал, как мне трудно
будет украсть. Несколько раз я вынимал из кармана серебро, считал его и не мог решиться взять. Дня три я мучился с этим, и вдруг все разрешилось очень быстро и просто;
хозяин неожиданно спросил меня...
Тяжелы
были мне эти зимние вечера на глазах
хозяев, в маленькой, тесной комнате. Мертвая ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то — вьюга шаркает по стеклам и по стене, гудит в трубах, стучит вьюшками; в детской плачут младенцы, — хочется сесть в темный угол и, съежившись, выть волком.
Было слышно, что и в других квартирах тоже суетятся, хлопают дверями; кто-то бегал по двору с лошадью в поводу. Старая хозяйка кричала, что ограбили собор,
хозяин останавливал ее...
Хозяин послал меня на чердак посмотреть, нет ли зарева, я побежал, вылез через слуховое окно на крышу — зарева не
было видно; в тихом морозном воздухе бухал, не спеша, колокол; город сонно прилег к земле; во тьме бежали, поскрипывая снегом, невидимые люди, взвизгивали полозья саней, и все зловещее охал колокол. Я воротился в комнаты.
Потом все они сели
пить чай, разговаривали спокойно, но тихонько и осторожно. И на улице стало тихо, колокол уже не гудел. Два дня они таинственно шептались, ходили куда-то, к ним тоже являлись гости и что-то подробно рассказывали. Я очень старался понять — что случилось? Но
хозяева прятали газету от меня, а когда я спросил Сидора — за что убили царя, он тихонько ответил...
Это слово, сказанное, вероятно, в смущении и страхе,
было принято за насмешку и усугубило наказание. Меня избили. Старуха действовала пучком сосновой лучины, это
было не очень больно, но оставило под кожею спины множество глубоких заноз; к вечеру спина у меня вспухла подушкой, а в полдень на другой день
хозяин принужден
был отвезти меня в больницу.
Возбуждение, охватившее меня,
было замечено
хозяевами, старуха ругалась...
Гулять на улицу меня не пускали, да и некогда
было гулять, — работа все росла; теперь, кроме обычного труда за горничную, дворника и «мальчика на посылках», я должен
был ежедневно набивать гвоздями на широкие доски коленкор, наклеивать на него чертежи, переписывать сметы строительных работ
хозяина, проверять счета подрядчиков, —
хозяин работал с утра до ночи, как машина.
Реже других к ней приходил высокий, невеселый офицер, с разрубленным лбом и глубоко спрятанными глазами; он всегда приносил с собою скрипку и чудесно играл, — так играл, что под окнами останавливались прохожие, на бревнах собирался народ со всей улицы, даже мои
хозяева — если они
были дома — открывали окна и, слушая, хвалили музыканта. Не помню, чтобы они хвалили еще кого-нибудь, кроме соборного протодьякона, и знаю, что пирог с рыбьими жирами нравился им все-таки больше, чем музыка.
Хозяин молчал, улыбался, — я
был очень благодарен ему за то, что он молчит, но со страхом ждал, что и он вступится сочувственно в шум и вой. Взвизгивая, ахая, женщины подробно расспрашивали Викторушку, как именно сидела дама, как стоял на коленях майор — Виктор прибавлял всё новые подробности.
Полковой поп, больной, жалкий,
был ославлен как пьяница и развратник; офицеры и жены их жили, по рассказам моих
хозяев, в свальном грехе; мне стали противны однообразные беседы солдат о женщинах, и больше всего опротивели мне мои
хозяева — я очень хорошо знал истинную цену излюбленных ими, беспощадных суждений о людях.
Я
был здоров, силен, хорошо знал тайны отношений мужчины к женщине, но люди говорили при мне об этих тайнах с таким бессердечным злорадством, с такой жестокостью, так грязно, что эту женщину я не мог представить себе в объятиях мужчины, мне трудно
было думать, что кто-то имеет право прикасаться к ней дерзко и бесстыдно, рукою
хозяина ее тела. Я
был уверен, что любовь кухонь и чуланов неведома Королеве Марго, она знает какие-то иные, высшие радости, иную любовь.
Я воспользовался этим и много получил доброго от нее. После обеда мои
хозяева ложились спать, а я сбегал вниз и, если она
была дома, сидел у нее по часу, даже больше.
Это
было до того глупо, что даже не задело меня; более обидным показалось, что
хозяин, усмехнувшись, молвил...
— А на што? Бабу я и так завсегда добуду, это, слава богу, просто… Женатому надо на месте жить, крестьянствовать, а у меня — земля плохая, да и мало ее, да и ту дядя отобрал. Воротился брательник из солдат, давай с дядей спорить, судиться, да — колом его по голове. Кровь пролил. Его за это — в острог на полтора года, а из острога — одна дорога, — опять в острог. А жена его утешная молодуха
была… да что говорить! Женился — значит, сиди около своей конуры
хозяином, а солдат — не
хозяин своей жизни.
Внизу, под нашей лавкой, у торговца шерстью и валяными сапогами
был приказчик, удивлявший весь Нижний базар своим обжорством; его
хозяин хвастался этой способностью работника, как хвастаются злобой собаки или силою лошади. Нередко он вызывал соседей по торговле на пари...
— Навались, Михайло, время! — поощряют его. Он беспокойно измеряет глазами остатки мяса,
пьет пиво и снова чавкает. Публика оживляется, все чаще заглядывая на часы в руках Мишкина
хозяина, люди предупреждают друг друга...
Кончив дела, усаживались у прилавка, точно вороны на меже,
пили чай с калачами и постным сахаром и рассказывали друг другу о гонениях со стороны никонианской церкви: там — сделали обыск, отобрали богослужебные книги; тут — полиция закрыла молельню и привлекла
хозяев ее к суду по 103-й статье.
Грязный и гнилой, вечно пьяный, старик
был назойливо благочестив, неугасимо зол и ябедничал на всю мастерскую приказчику, которого хозяйка собиралась женить на своей племяннице и который поэтому уже чувствовал себя
хозяином всего дома и людей. Мастерская ненавидела его, но боялась, поэтому боялась и Гоголева.
Приказчик соседа уже не в первый раз служил у него; он считался ловким торговцем, но страдал запоем; на время запоя
хозяин прогонял его, а потом опять брал к себе этого худосочного и слабосильного человека с хитрыми глазами. Внешне кроткий, покорный каждому жесту
хозяина, он всегда улыбался в бородку себе умненькой улыбочкой, любил сказать острое словцо, и от него исходил тот дрянной запах, который свойствен людям с гнилыми зубами, хотя зубы его
были белы и крепки.
А на другое утро, когда наши
хозяева ушли куда-то и мы
были одни, он дружески сказал мне, растирая пальцем опухоль на переносье и под самым глазом...
— Видишь ли, твой сам догадался, то
есть это мой
хозяин догадался и сказал твоему…
— Ночей не спал, — говорит
хозяин. — Бывало, встану с постели и стою у двери ее, дрожу, как собачонка, — дом холодный
был! По ночам ее
хозяин посещал, мог меня застать, а я — не боялся, да…
Пофилософствовав, снова пытаются надуть друг друга, а рассчитавшись, потные и усталые от напряжения, идут в трактир
пить чай, пригласив с собою и
хозяина.
На ярмарке я должен
был следить, чтобы эти люди не воровали гвоздей, кирпича, тесу; каждый из них, кроме работы у моего
хозяина, имел свои подряды, и каждый старался стащить что-нибудь из-под носа у меня на свое дело.
Хозяин выдавал мне на хлеб пятачок в день; этого не хватало, я немножко голодал; видя это, рабочие приглашали меня завтракать и поужинать с ними, а иногда и подрядчики звали меня в трактир чай
пить. Я охотно соглашался, мне нравилось сидеть среди них, слушая медленные речи, странные рассказы; им доставляла удовольствие моя начитанность в церковных книгах.
Лошадь, старая, разбитая кляча, вся в мыле, стояла как вкопанная, а все вместе
было невыносимо смешно. Рабочие Григория так и закатывались, глядя на
хозяина, его нарядную даму и ошалелого возницу.
Добродушно издеваясь над
хозяином, завидуя ему, люди принялись за работу по окрику Фомы; видимо, ему
было неприятно видеть Григория смешным.