Неточные совпадения
Было смешно смотреть, как он липнет к покупательнице, и, чтобы не смеяться, я отворачивался к стеклу двери. Но неодолимо тянуло наблюдать за продажей, — уж очень забавляли меня приемы приказчика, и в
то же время я думал, что никогда не сумею
так вежливо растопыривать пальцы,
так ловко насаживать башмаки на чужие ноги.
Я ожидал увидеть игрушки: я никогда не имел игрушек и относился к ним с наружным презрением, но не без зависти к
тому, у кого они были. Мне очень понравилось, что у Саши,
такого солидного, есть игрушки; хотя он и скрывает их стыдливо, но мне понятен был этот стыд.
Но как бы сильно ни увлекались игрою мы трое — Кострома, Чурка и я, — все-таки нет-нет да
тот или другой бежит похвастаться перед хроменькой девушкой.
Они оба
такие же, как были: старший, горбоносый, с длинными волосами, приятен и, кажется, добрый; младший, Виктор, остался с
тем же лошадиным лицом и в
таких же веснушках. Их мать — сестра моей бабушки — очень сердита и криклива. Старший — женат, жена у него пышная, белая, как пшеничный хлеб, у нее большие глаза, очень темные.
В церкви я не молился, — было неловко пред богом бабушки повторять сердитые дедовы молитвы и плачевные псалмы; я был уверен, что бабушкину богу это не может нравиться,
так же как не нравилось мне, да к
тому же они напечатаны в книгах, — значит, бог знает их на память, как и все грамотные люди.
Меня почти до слез волнует красота ночи, волнует эта баржа — она похожа на гроб и
такая лишняя на просторе широко разлившейся реки, в задумчивой тишине теплой ночи. Неровная линия берега,
то поднимаясь,
то опускаясь, приятно тревожит сердце, — мне хочется быть добрым, нужным для людей.
— Да. Вот тебе — разум, иди и живи! А разума скупо дано и не ровно. Коли бы все были одинаково разумны, а
то — нет… Один понимает, другой не понимает, и есть
такие, что вовсе уж не хотят понять, на!
— Призывает
того солдата полковой командир, спрашивает: «Что тебе говорил поручик?»
Так он отвечает все, как было, — солдат обязан отвечать правду. А поручик посмотрел на него, как на стену, и отвернулся, опустил голову. Да…
— Видал, как бабов забижают! То-то вот! И сырое полено долго поджигать — загорится! Не люблю я этого, братаня, не уважаю. И родись я бабой — утопился бы в черном омуте, вот тебе Христос святой порукой!.. И
так воли нет никому, а тут еще — зажигают! Скопцы-то, я
те скажу, не дурак народ. Про скопцов — слыхал? Умный народ, очень правильно догадался: напрочь все мелкие вещи, да и служи богу, чисто…
Мне захотелось сделать ему приятное — подарить книгу. В Казани на пристани я купил за пятачок «Предание о
том, как солдат спас Петра Великого», но в
тот час повар был пьян, сердит, я не решился отдать ему подарок и сначала сам прочитал «Предание». Оно мне очень понравилось, — все
так просто, понятно, интересно и кратко. Я был уверен, что эта книга доставит удовольствие моему учителю.
Я рассказываю ей, как жил на пароходе, и смотрю вокруг. После
того, что я видел, здесь мне грустно, я чувствую себя ершом на сковороде. Бабушка слушает молча и внимательно,
так же, как я люблю слушать ее, и, когда я рассказал о Смуром, она, истово перекрестясь, говорит...
Песня длинна, как большая дорога, она
такая же ровная, широкая и мудрая; когда слушаешь ее,
то забываешь — день на земле или ночь, мальчишка я или уже старик, забываешь все!
Мне казалось, что за лето я прожил страшно много, постарел и поумнел, а у хозяев в это время скука стала гуще. Все
так же часто они хворают, расстраивая себе желудки обильной едой,
так же подробно рассказывают друг другу о ходе болезней, старуха
так же страшно и злобно молится богу. Молодая хозяйка после родов похудела, умалилась в пространстве, но двигается столь же важно и медленно, как беременная. Когда она шьет детям белье,
то тихонько поет всегда одну песню...
— Ничего, пиши!.. Господам не верь больше всего, они обманут девушку в один раз. Он знает свои слова и всё может сказать, а как ты ему поверила,
то — тебя в публичный дом. А если накопишь рубль,
так отдай попу, он и сохранит, когда хороший человек. А лучше зарывай в землю, чтоб никто не видел, и помни — где.
Но все-таки жизнь, помню, казалась мне все более скучной, жесткой, незыблемо установленной навсегда в
тех формах и отношениях, как я видел ее изо дня в день. Не думалось о возможности чего-либо лучшего, чем
то, что есть, что неустранимо является перед глазами каждый день.
И вдруг денщики рассказали мне, что господа офицеры затеяли с маленькой закройщицей обидную и злую игру: они почти ежедневно,
то один,
то другой, передают ей записки, в которых пишут о любви к ней, о своих страданиях, о ее красоте. Она отвечает им, просит оставить ее в покое, сожалеет, что причинила горе, просит бога, чтобы он помог им разлюбить ее. Получив
такую записку, офицеры читают ее все вместе, смеются над женщиной и вместе же составляют письмо к ней от лица кого-либо одного.
Вообще вся жизнь за границей, как рассказывают о ней книги, интереснее, легче, лучше
той жизни, которую я знаю: за границею не дерутся
так часто и зверски, не издеваются
так мучительно над человеком, как издевались над вятским солдатом, не молятся богу
так яростно, как молится старая хозяйка.
Особенно заметно, что, рассказывая о злодеях, людях жадных и подлых, книги не показывают в них
той необъяснимой жестокости,
того стремления издеваться над человеком, которое
так знакомо мне,
так часто наблюдалось мною. Книжный злодей жесток деловито, почти всегда можно понять, почему он жесток, а я вижу жестокость бесцельную, бессмысленную, ею человек только забавляется, не ожидая от нее выгод.
Это были поэмы Пушкина. Я прочитал их все сразу, охваченный
тем жадным чувством, которое испытываешь, попадая в невиданное красивое место, — всегда стремишься обежать его сразу.
Так бывает после
того, когда долго ходишь по моховым кочкам болотистого леса и неожиданно развернется пред тобою сухая поляна, вся в цветах и солнце. Минуту смотришь на нее очарованный, а потом счастливо обежишь всю, и каждое прикосновение ноги к мягким травам плодородной земли тихо радует.
Мои хозяева только забавлялись, словесно истязуя ближних, и как бы мстили всем за
то, что сами живут
так благочестиво, трудно и скучно.
— Смачивай тряпку водой и держи на голове, а я пойду, поищу
того дурака. Черти,
так и жди, что до каторги допьются.
— А на што? Бабу я и
так завсегда добуду, это, слава богу, просто… Женатому надо на месте жить, крестьянствовать, а у меня — земля плохая, да и мало ее, да и
ту дядя отобрал. Воротился брательник из солдат, давай с дядей спорить, судиться, да — колом его по голове. Кровь пролил. Его за это — в острог на полтора года, а из острога — одна дорога, — опять в острог. А жена его утешная молодуха была… да что говорить! Женился — значит, сиди около своей конуры хозяином, а солдат — не хозяин своей жизни.
— Я — умный, я чистоту люблю, хорошие запахи — ладан, одеколон, а при
таком моем достоинстве должен вонючему мужику в пояс кланяться, чтоб он хозяйке пятак барыша дал! Хорошо это мне? Что
такое мужик? Кислая шерсть, вошь земная, а между
тем…
Если приезжий мужик спрашивал, как ближе пройти в
то или иное место города, ему всегда указывали неверное направление, — это до
такой степени вошло у всех в привычку, что уже не доставляло удовольствия обманщикам.
Впоследствии, когда мне удалось видеть много
таких и подобных хранителей старой веры, и в народе, и в интеллигенции, я понял, что это упорство — пассивность людей, которым некуда идти с
того места, где они стоят, да и не хотят они никуда идти, ибо, крепко связанные путами старых слов, изжитых понятий, они остолбенели в этих словах и понятиях.
Это меня
тем более удивляло, что я уже довольно резко чувствовал противоречия между жизнью и книгой; вот предо мною живые люди, и в книгах нет
таких: нет Смурого, кочегара Якова, бегуна Александра Васильева, Жихарева, прачки Натальи…
Трудно было доставать книги; записаться в библиотеку не догадались, но я все-таки как-то ухитрялся и доставал книжки, выпрашивая их всюду, как милостыню. Однажды пожарный брандмейстер дал мне
том Лермонтова, и вот я почувствовал силу поэзии, ее могучее влияние на людей.
В
такие вечера — книги не помогали, и тогда мы с Павлом старались развлечь людей своими средствами: мазали рожи себе сажей, красками, украшались пенькой и, разыгрывая разные комедии, сочиненные нами, героически боролись со скукой, заставляя людей смеяться. Вспомнив «Предание о
том, как солдат спас Петра Великого», я изложил эту книжку в разговорной форме, мы влезали на полати к Давидову и лицедействовали там, весело срубая головы воображаемым шведам; публика — хохотала.
Все эти речи, освещая предо мною жизнь, открывали за нею какую-то унылую пустоту, и в этой пустоте, точно соринки в воде пруда при ветре, бестолково и раздраженно плавают люди,
те самые, которые говорят, что
такая толкотня бессмысленна и обижает их.
— Кто ты есть? — говорил он, играя пальцами, приподняв брови. — Не больше как мальчишка, сирота, тринадцати годов от роду, а я — старше тебя вчетверо почти и хвалю тебя, одобряю за
то, что ты ко всему стоишь не боком, а лицом!
Так и стой всегда, это хорошо!
И если в конце концов я все-таки лягу в землю изуродованным,
то — не без гордости — скажу в свой последний час, что добрые люди лет сорок серьезно заботились исказить душу мою, но упрямый труд их не весьма удачен.
Жизнь упрямо и грубо стирала с души моей свои же лучшие письмена, ехидно заменяя их какой-то ненужной дрянью, — я сердито и настойчиво противился ее насилию, я плыл по
той же реке, как и все, но для меня вода была холоднее, и она не
так легко держала меня, как других, — порою мне казалось, что я погружаюсь в некую глубину.
Как всегда, у стен прислонились безликие недописанные иконы, к потолку прилипли стеклянные шары. С огнем давно уже не работали, шарами не пользовались, их покрыл серый слой копоти и пыли. Все вокруг
так крепко запомнилось, что, и закрыв глаза, я вижу во
тьме весь подвал, все эти столы, баночки с красками на подоконниках, пучки кистей с держальцами, иконы, ушат с помоями в углу, под медным умывальником, похожим на каску пожарного, и свесившуюся с полатей голую ногу Гоголева, синюю, как нога утопленника.
— Это верно — не успеют, — согласился он и, помолчав, осторожно сказал: — Я, конешно, вижу, да совестно подгонять их — ведь всё свои, из одной деревни со мной. Опять же и
то возьми: наказано богом — в поту лица ешь хлеб,
так что — для всех наказано, для тебя, для меня. А мы с тобой мене их трудимся, ну — неловко будто подгонять-то их…
— А и впрямь будто про нас написано! Ишь ты, шельмы! Кто писал — барин? Ну, я
так и подумал. Баре да чиновники на все горазды! Где господь не догадается, там чиновник домыслит; на
то они и живы есть…
— То-то! Вы оба грамотны,
так вы — читайте, а веры ничему не давайте. Они все могут напечатать, это дело — в ихних руках!
Я вспомнил, что вот
так же говорил о господах извозчик Петр, который зарезался, и мне было очень неприятно, что мысли Осипа совпадают с мыслями
того злого старика.
Я тоже посмотрел в щель: в
такой же тесной конуре, как
та, в которой мы были, на подоконнике окна, плотно закрытого ставнями, горела жестяная лампа, около нее стояла косоглазая, голая татарка, ушивая рубаху. За нею, на двух подушках постели, возвышалось взбухшее лицо Ардальона, торчала его черная, спутанная борода. Татарка вздрогнула, накинула на себя рубаху, пошла мимо постели и вдруг явилась в нашей комнате. Осип поглядел на нее и снова плюнул...
— Кому — нечем,
тот не хвастает, — все
так же тихо, но более упрямо говорил певец.
Я не пил водки, не путался с девицами, — эти два вида опьянения души мне заменяли книги. Но чем больше я читал,
тем более трудно было жить
так пусто и ненужно, как, мне казалось, живут люди.
Другой — знаменитый московский вор, тихонький
такой, щеголь, чистюля —
тот вежливо говорил: «Люди, говорит, работают до отупения, а я этого не хочу.