— Не пришла бы я сюда, кабы не ты здесь, — зачем они мне? Да дедушка захворал, провозилась я с ним,
не работала, денег нету у меня… А сын, Михайла, Сашу прогнал, поить-кормить надо его. Они обещали за тебя шесть рублей в год давать, вот я и думаю — не дадут ли хоть целковый? Ты ведь около полугода прожил уж… — И шепчет на ухо мне: — Они велели пожурить тебя, поругать, не слушаешься никого, говорят. Уж ты бы, голуба́ душа, пожил у них, потерпел годочка два, пока окрепнешь! Потерпи, а?
Как всегда, у стен прислонились безликие недописанные иконы, к потолку прилипли стеклянные шары. С огнем давно уже
не работали, шарами не пользовались, их покрыл серый слой копоти и пыли. Все вокруг так крепко запомнилось, что, и закрыв глаза, я вижу во тьме весь подвал, все эти столы, баночки с красками на подоконниках, пучки кистей с держальцами, иконы, ушат с помоями в углу, под медным умывальником, похожим на каску пожарного, и свесившуюся с полатей голую ногу Гоголева, синюю, как нога утопленника.
Неточные совпадения
— Вот, Вася, гляди: ты
работаешь, а она в четырех комнатах отелиться
не может. Дворянка с Гребешка, умишка ни вершка…
—
Не мешайте мне
работать, черт вас возьми! — орет хозяин, бледный с натуги. — Сумасшедший дом — ведь для вас же спину ломаю, вам на корм! О, звери-курицы…
…
Работал я охотно, — мне нравилось уничтожать грязь в доме, мыть полы, чистить медную посуду, отдушники, ручки дверей; я
не однажды слышал, как в мирные часы женщины говорили про меня...
— На, черти́! Нет, это
не сойдется! Чтобы чужой
работал, а брата единого, родную кровь — прочь?
Не хочется принимать участия ни в чем,
не хочется слушать,
работать, только бы сидеть где-либо в тени, где нет жирного, горячего запаха кухни, сидеть и, смотреть полусонно, как скользит по воде эта тихонькая, уставшая жизнь.
Я жил в тумане отупляющей тоски и, чтобы побороть ее, старался как можно больше
работать. Недостатка в работе
не ощущалось, — в доме было двое младенцев, няньки
не угождали хозяевам, их постоянно меняли; я должен был возиться с младенцами, каждый день мыл пеленки и каждую неделю ходил на Жандармский ключ полоскать белье, — там меня осмеивали прачки.
Гулять на улицу меня
не пускали, да и некогда было гулять, — работа все росла; теперь, кроме обычного труда за горничную, дворника и «мальчика на посылках», я должен был ежедневно набивать гвоздями на широкие доски коленкор, наклеивать на него чертежи, переписывать сметы строительных работ хозяина, проверять счета подрядчиков, — хозяин
работал с утра до ночи, как машина.
А у купца этого я
работал, печь в новой бане клал, и начал купец хворать, тут я ему во сне приснился нехорошо, испугался он и давай просить начальство: отпустите его, — это меня, значит, — отпустите его, а то-де он во сне снится:
не простишь ему, бает,
не выздоровеешь, колдун он, видно, — это я, стало быть, колдун!
Я знаю, что перед топкой тяжелее и жарче
работать, чем у плиты, я несколько раз по ночам пытался «шуровать» вместе с Яковом, и мне странно, что он почему-то
не хочет указать повару на тяжесть своего труда. Нет, этот человек знает что-то особенное…
—
Не видать этого по историям-то по твоим, — справедливо заметил кочегар, и мне вдруг стало ясно, что огромное большинство книг, прочитанных мною, почти совсем
не говорит, как
работают, каким трудом живут благородные герои.
Его трудно понять; вообще — невеселый человек, он иногда целую неделю
работает молча, точно немой: смотрит на всех удивленно и чуждо, будто впервые видя знакомых ему людей. И хотя очень любит пение, но в эти дни
не поет и даже словно
не слышит песен. Все следят за ним, подмигивая на него друг другу. Он согнулся над косо поставленной иконой, доска ее стоит на коленях у него, середина упирается на край стола, его тонкая кисть тщательно выписывает темное, отчужденное лицо, сам он тоже темный и отчужденный.
Его слушали молча; должно быть, всем, как и мне,
не хотелось говорить.
Работали неохотно, поглядывая на часы, а когда пробило девять — бросили работу очень дружно.
— Вот, — говорил Ситанов, задумчиво хмурясь, — было большое дело, хорошая мастерская, трудился над этим делом умный человек, а теперь все хинью идет, все в Кузькины лапы направилось! Работали-работали, а всё на чужого дядю! Подумаешь об этом, и вдруг в башке лопнет какая-то пружинка — ничего
не хочется, наплевать бы на всю работу да лечь на крышу и лежать целое лето, глядя в небо…
Дня через два он
не пришел
работать, а потом старая хозяйка сунула мне большой белый конверт, говоря...
Он
работает вовсе впустую, его всяк может оммануть, а он —
не может!
Кроме женщин, Ефимушка ни о чем
не говорит, и работник он неровный — то
работает отлично, споро, то у него
не ладится, деревянный молоток клеплет гребни лениво, небрежно, оставляя свищи. От него всегда пахнет маслом, ворванью; но у него есть свой запах, здоровый и приятный, он напоминает запах свежесрубленного дерева.
— Называется — хозяин! — бормотал он. — Меньше месяца осталось
работать, в деревню уедем…
Не дотерпел…
Крепкий, белый парень, кудрявый, с ястребиным носом и серыми, умными глазами на круглом лице, Фома был
не похож на мужика, — если бы его хорошо одеть, он сошел бы за купеческого сына из хорошей семьи. Это был человек сумрачный, говорил мало, деловито. Грамотный, он вел счета подрядчика, составлял сметы, умел заставить товарищей
работать успешно, но сам
работал неохотно.
Особенно меня поразила история каменщика Ардальона — старшего и лучшего работника в артели Петра. Этот сорокалетний мужик, чернобородый и веселый, тоже невольно возбуждал вопрос: почему
не он — хозяин, а — Петр? Водку он пил редко и почти никогда
не напивался допьяна; работу свою знал прекрасно,
работал с любовью, кирпичи летали в руках у него, точно красные голуби. Рядом с ним больной и постный Петр казался совершенно лишним человеком в артели; он говорил о работе...
Когда
не было работы, они
не брезговали мелким воровством с барж и пароходов, но это
не смущало меня, — я видел, что вся жизнь прошита воровством, как старый кафтан серыми нитками, и в то же время я видел, что эти люди иногда
работают с огромным увлечением,
не щадя сил, как это бывало на спешных паузках, на пожарах, во время ледохода.
Низенький, коренастый, он обладал страшною силою в руках, — силой, бесполезной ему,
работать он
не мог по своей хромоте.
Хозяин очень заботился, чтобы я хорошо
заработал его пять рублей. Если в лавке перестилали пол — я должен был выбрать со всей ее площади землю на аршин в глубину; босяки брали за эту работу рубль, я
не получал ничего, но, занятый этой работой, я
не успевал следить за плотниками, а они отвинчивали дверные замки, ручки, воровали разную мелочь.
— Есть именье, да нет уменья! И выходит у тебя со мной, что будто
не на себя человек
работает,
не на землю, а на огонь да воду!
Другой — знаменитый московский вор, тихонький такой, щеголь, чистюля — тот вежливо говорил: «Люди, говорит,
работают до отупения, а я этого
не хочу.