Неточные совпадения
После обеда хозяин лег
спать в комнатке за магазином, а я, открыв золотые его часы, накапал в механизм уксуса. Мне
было очень приятно видеть, как он, проснувшись, вышел в магазин с часами в руках и растерянно бормотал...
Через несколько дней после этого
был какой-то праздник, торговали до полудня, обедали дома, и, когда хозяева после обеда легли
спать, Саша таинственно сказал мне...
Руки мне жгло и рвало, словно кто-то вытаскивал кости из них. Я тихонько заплакал от страха и боли, а чтобы не видно
было слез, закрыл глаза, но слезы приподнимали веки и текли по вискам,
попадая в уши.
Особенно хорошо
было нам в ненастные дни, если ненастье не
падало на субботу, когда топили баню.
Что-то ударило о землю сзади меня раз и два, потом близко
упал кусок кирпича, — это
было страшно, но я тотчас догадался, что швыряют из-за ограды Валёк и его компания — хотят испугать меня. Но от близости людей мне стало лучше.
Незаметно, как маленькая звезда на утренней заре, погас брат Коля. Бабушка, он и я
спали в маленьком сарайчике, на дровах, прикрытых разным тряпьем; рядом с нами, за щелявой стеной из горбушин,
был хозяйский курятник; с вечера мы слышали, как встряхивались и клохтали, засыпая, сытые куры; утром нас будил золотой горластый петух.
В доме все
было необъяснимо странно и смешно: ход из кухни в столовую лежал через единственный в квартире маленький, узкий клозет; через него вносили в столовую самовары и кушанье, он
был предметом веселых шуток и — часто — источником смешных недоразумений. На моей обязанности лежало наливать воду в бак клозета, а
спал я в кухне, против его двери и у дверей на парадное крыльцо: голове
было жарко от кухонной печи, в ноги дуло с крыльца; ложась
спать, я собирал все половики и складывал их на ноги себе.
Виктор обращался с матерью грубо, насмешливо. Он
был очень прожорлив, всегда голодал. По воскресеньям мать пекла оладьи и всегда прятала несколько штук в горшок, ставя его под диван, на котором я
спал; приходя от обедни, Виктор доставал горшок и ворчал...
Я
спал около машинного трюма, на столе, на котором мыл посуду, и когда проснулся от выстрела и сотрясения, на палубе
было тихо, в машине горячо шипел пар, часто стучали молотки. Но через минуту все палубные пассажиры разноголосно завыли, заорали, и сразу стало жутко.
В белом тумане — он быстро редел — метались, сшибая друг друга с ног, простоволосые бабы, встрепанные мужики с круглыми рыбьими глазами, все тащили куда-то узлы, мешки, сундуки, спотыкаясь и
падая, призывая бога, Николу Угодника, били друг друга; это
было очень страшно, но в то же время интересно; я бегал за людьми и все смотрел — что они делают?
Надо мною звенит хвойный лес, отряхая с зеленых лап капли росы; в тени, под деревьями, на узорных листьях папоротника сверкает серебряной парчой иней утреннего заморозка. Порыжевшая трава примята дождями, склоненные к земле стебли неподвижны, но когда на них
падает светлый луч — заметен легкий трепет в травах,
быть может, последнее усилие жизни.
Глаза у него закрыты, как закрывает их зорянка-птица, которая часто
поет до того, что
падает с ветки на землю мертвой, ворот рубахи казака расстегнут, видны ключицы, точно медные удила, и весь этот человек — литой, медный.
Она громко, болезненно охнула, и стало тихо. Я нащупал камень, пустил его вниз, — зашуршала трава. На площади хлопала стеклянная дверь кабака, кто-то ухнул, должно
быть,
упал, и снова тишина, готовая каждую секунду испугать чем-то.
Он
был ленив, досадно глуп, двигался медленно, неловко, а когда видел женщину, то мычал и наклонялся вперед, точно хотел
упасть в ноги ей.
Все трое, они
были чужими в доме, как будто случайно
попали в одну из клеток этого большого садка для кур, напоминая синиц, которые, спасаясь от мороза, влетают через форточку в душное и грязное жилище людей.
Вот они кончили
есть, отяжелели, устало разошлись
спать; старуха, потревожив бога сердитыми жалобами, забралась на печь и примолкла.
На мое счастье, старуха перешла
спать в детскую, — запоем запила нянька. Викторушка не мешал мне. Когда все в доме засыпали, он тихонько одевался и до утра исчезал куда-то. Огня мне не давали, унося свечку в комнаты, денег на покупку свеч у меня не
было; тогда я стал тихонько собирать сало с подсвечников, складывал его в жестянку из-под сардин, подливал туда лампадного масла и, скрутив светильню из ниток, зажигал по ночам на печи дымный огонь.
Это
были поэмы Пушкина. Я прочитал их все сразу, охваченный тем жадным чувством, которое испытываешь,
попадая в невиданное красивое место, — всегда стремишься обежать его сразу. Так бывает после того, когда долго ходишь по моховым кочкам болотистого леса и неожиданно развернется пред тобою сухая поляна, вся в цветах и солнце. Минуту смотришь на нее очарованный, а потом счастливо обежишь всю, и каждое прикосновение ноги к мягким травам плодородной земли тихо радует.
Великолепные сказки Пушкина
были всего ближе и понятнее мне; прочитав их несколько раз, я уже знал их на память; лягу
спать и шепчу стихи, закрыв глаза, пока не усну. Нередко я пересказывал эти сказки денщикам; они, слушая, хохочут, ласково ругаются, Сидоров гладит меня по голове и тихонько говорит...
Я воспользовался этим и много получил доброго от нее. После обеда мои хозяева ложились
спать, а я сбегал вниз и, если она
была дома, сидел у нее по часу, даже больше.
В веселый день Троицы я, на положении больного, с полудня
был освобожден от всех моих обязанностей и ходил по кухням, навещая денщиков. Все, кроме строгого Тюфяева,
были пьяны; перед вечером Ермохин ударил Сидорова поленом по голове, Сидоров без памяти
упал в сенях, испуганный Ермохин убежал в овраг.
Сидоров, потягиваясь, икал, охал, с головы его на мою босую ступню
падала темными каплями тяжелая кровь, — это
было неприятно, но со страху я не решался отодвинуть ногу из-под этой капели.
Подо мною пол заходил, меня
опалила дикая злоба, я заорал на хозяйку и
был усердно избит.
Моя обязанности в мастерской
были несложны: утром, когда еще все
спят, я должен
был приготовить мастерам самовар, а пока они
пили чай в кухне, мы с Павлом прибирали мастерскую, отделяли для красок желтки от белков, затем я отправлялся в лавку. Вечером меня заставляли растирать краски и «присматриваться» к мастерству. Сначала я «присматривался» с большим интересом, но скоро понял, что почти все, занятые этим раздробленным на куски мастерством, не любят его и страдают мучительней скукой.
Мне тоже
было жалко этих людей; мы долго не
спали, шепотом беседуя о них, находя в каждом добрые, хорошие черты и во всех что-то, что еще более усугубляло нашу ребячью жалость.
Предостережения не пугали нас, мы раскрашивали сонному чеканщику лицо; однажды, когда он
спал пьяный, вызолотили ему нос, он суток трое не мог вывести золото из рытвин губчатого носа. Но каждый раз, когда нам удавалось разозлить старика, я вспоминал пароход, маленького вятского солдата, и в душе у меня становилось мутно. Несмотря на возраст, Гоголев
был все-таки так силен, что часто избивал нас,
нападая врасплох; изобьет, а потом пожалуется хозяйке.
— Ночей не
спал, — говорит хозяин. — Бывало, встану с постели и стою у двери ее, дрожу, как собачонка, — дом холодный
был! По ночам ее хозяин посещал, мог меня застать, а я — не боялся, да…
Был август, уже с деревьев
падал лист.
Шишлин свалился на бок там, где сидел. Фома лег на измятой соломе рядом со мною. Слобода
спала, издали доносился свист паровозов, тяжелый гул чугунных колес, звон буферов. В сарае разноголосо храпели. Мне
было неловко — я ждал каких-то разговоров, а — ничего нет…
Жизнь вообще казалась мне бессвязной, нелепой, в ней
было слишком много явно глупого. Вот мы перестраиваем лавки, а весною половодье затопит их, выпятит полы, исковеркает наружные двери;
спадет вода — загниют балки. Из года в год на протяжении десятилетий вода заливает ярмарку, портит здания, мостовые; эти ежегодные потопы приносят огромные убытки людям, и все знают, что потопы эти не устранятся сами собою.