Неточные совпадения
Кроме хозяина,
в магазине торговал мой брат, Саша Яковов, и старший приказчик — ловкий, липкий и румяный
человек. Саша носил рыженький сюртучок, манишку, галстук, брюки навыпуск, был горд и не замечал меня.
Я, конечно, знал, что
люди вообще плохо говорят друг о друге за глаза, но эти говорили обо всех особенно возмутительно, как будто они были кем-то признаны за самых лучших
людей и назначены
в судьи миру. Многим завидуя, они никогда никого не хвалили и о каждом
человеке знали что-нибудь скверное.
Он был приятно не похож на
людей, среди которых я жил; я почувствовал, что он вполне уверен
в моей готовности украсть, и согласился подать ему калоши
в форточку окна.
Помню тягостный кошмар больницы:
в желтой, зыбкой пустоте слепо копошились, урчали и стонали серые и белые фигуры
в саванах, ходил на костылях длинный
человек с бровями, точно усы, тряс большой черной бородой и рычал, присвистывая...
А
человек на костылях орал
в голову ему...
Дед, бабушка да и все
люди всегда говорили, что
в больнице морят
людей, — я считал свою жизнь поконченной. Подошла ко мне женщина
в очках и тоже
в саване, написала что-то на черной доске
в моем изголовье, — мел сломался, крошки его посыпались на голову мне.
Я тотчас сообразил: вот — руку отрезали за то, что
человек играл
в карты. А что сделают со мной перед тем, как уморить меня?
Пришла ночь, все
люди повалились на койки, спрятавшись под серые одеяла, с каждой минутой становилось все тише, только
в углу кто-то бормотал...
Долго искали, куда спрятаться, везде было неудобно. Наконец решили, что лучше всего забраться
в предбанник: там — темно, но можно сесть у окна — оно выходит
в грязный угол между сараем и соседней бойней,
люди редко заглядывают туда.
Скосив на нее черные глаза, Кострома рассказывает про охотника Калинина, седенького старичка с хитрыми глазами,
человека дурной славы, знакомого всей слободе. Он недавно помер, но его не зарыли
в песке кладбища, а поставили гроб поверх земли,
в стороне от других могил. Гроб — черный, на высоких ножках, крышка его расписана белой краской, — изображены крест, копье, трость и две кости.
И вообще — очень много обидного
в жизни, вот хотя бы эти
люди за оградой, — ведь они хорошо знают, что мне боязно одному на кладбище, а хотят напугать еще больше. Зачем?
Иногда, уходя от душных испарений куриного помета, я вылезал из дровяника, забирался на крышу его и следил, как
в доме просыпались безглазые
люди, огромные, распухшие во сне.
Вот высунулась из окна волосатая башка лодочника Ферманова, угрюмого пьяницы; он смотрит на солнце крошечными щелками заплывших глаз и хрюкает, точно кабан. Выбежал на двор дед, обеими руками приглаживая рыженькие волосенки, — спешит
в баню обливаться холодной водой. Болтливая кухарка домохозяина, остроносая, густо обрызганная веснушками, похожа на кукушку, сам хозяин — на старого, ожиревшего голубя, и все
люди напоминают птиц, животных, зверей.
Утро такое милое, ясное, но мне немножко грустно и хочется уйти
в поле, где никого нет, — я уж знаю, что
люди, как всегда, запачкают светлый день.
Все это богатство принадлежало графу Шувалову и охранялось плохо; кунавинское мещанство смотрело на него как на свое, собирало валежник, рубило сухостой, не брезгуя при случае и живым деревом. По осени, запасая дрова на зиму,
в лес снаряжались десятки
людей с топорами и веревками за поясом.
Входим
в лес по мокрой тропе, среди болотных кочек и хилого ельника. Мне кажется, что это очень хорошо — навсегда уйти
в лес, как ушел Кирилло из Пуреха.
В лесу нет болтливых
людей, драк, пьянства, там забудешь о противной жадности деда, о песчаной могиле матери, обо всем, что, обижая, давит сердце тяжелой скукой.
И, кланяясь черной земле, пышно одетой
в узорчатую ризу трав, она говорит о том, как однажды бог, во гневе на
людей, залил землю водою и потопил все живое.
— А премилая мать его собрала заране все семена
в лукошко, да и спрятала, а после просит солнышко: осуши землю из конца
в конец, за то
люди тебе славу споют! Солнышко землю высушило, а она ее спрятанным зерном и засеяла. Смотрит господь: опять обрастает земля живым — и травами, и скотом, и
людьми!.. Кто это, говорит, наделал против моей воли? Тут она ему покаялась, а господу-то уж и самому жалко было видеть землю пустой, и говорит он ей: это хорошо ты сделала!
Между стволов сосен являются прозрачные, воздушные фигуры огромных
людей и исчезают
в зеленой густоте; сквозь нее просвечивает голубое,
в серебре, небо. Под ногами пышным ковром лежит мох, расшитый брусничником и сухими нитями клюквы, костяника — сверкает
в траве каплями крови, грибы дразнят крепким запахом.
Хорошо также дойти до бабушкина бога, до ее богородицы и сказать им всю правду о том, как плохо живут
люди, как нехорошо, обидно хоронят они друг друга
в дрянном песке.
Я снова
в городе,
в двухэтажном белом доме, похожем на гроб, общий для множества
людей. Дом — новый, но какой-то худосочный, вспухший, точно нищий, который внезапно разбогател и тотчас объелся до ожирения. Он стоит боком на улицу,
в каждом этаже его по восемь окон, а там, где должно бы находиться лицо дома, — по четыре окна; нижние смотрят
в узенький проезд, на двор, верхние — через забор, на маленький домик прачки и
в грязный овраг.
Слушая беседы хозяев о
людях, я всегда вспоминал магазин обуви — там говорили так же. Мне было ясно, что хозяева тоже считают себя лучшими
в городе, они знают самые точные правила поведения и, опираясь на эти правила, неясные мне, судят всех
людей безжалостно и беспощадно. Суд этот вызывал у меня лютую тоску и досаду против законов хозяев, нарушать законы — стало источником удовольствия для меня.
— Дождик идет, — объяснил я. — При дожде все дома кажутся кривыми, потому что дождик сам — кривой всегда. Птицы — вот это всё птицы — спрятались на карнизах. Так всегда бывает
в дождь. А это —
люди бегут домой, вот — барыня упала, а это разносчик с лимонами…
— Баба — сила, она самого бога обманула, вот как! — жужжала она, пристукивая ладонью по столу. — Из-за Евы все
люди в ад идут, на-ка вот!
Иногда мне казалось, что церковь погружена глубоко
в воду озера, спряталась от земли, чтобы жить особенною, ни на что не похожею жизнью. Вероятно, это ощущение было вызвано у меня рассказом бабушки о граде Китеже, и часто я, дремотно покачиваясь вместе со всем окружающим, убаюканный пением хора, шорохом молитв, вздохами
людей, твердил про себя певучий, грустный рассказ...
В церкви я не молился, — было неловко пред богом бабушки повторять сердитые дедовы молитвы и плачевные псалмы; я был уверен, что бабушкину богу это не может нравиться, так же как не нравилось мне, да к тому же они напечатаны
в книгах, — значит, бог знает их на память, как и все грамотные
люди.
Порою, сквозь форточки освещенных окон,
в чистый воздух прольются какие-то особенные запахи — тонкие, незнакомые, намекающие на иную жизнь, неведомую мне; стоишь под окном и, принюхиваясь, прислушиваясь, — догадываешься: какая это жизнь, что за
люди живут
в этом доме? Всенощная, а они — весело шумят, смеются, играют на каких-то особенных гитарах, из форточки густо течет меднострунный звон.
Много разных картин показали мне эти окна: видел я, как
люди молятся, целуются, дерутся, играют
в карты, озабоченно и беззвучно беседуют, — предо мною, точно
в панораме за копейку, тянулась немая, рыбья жизнь.
В другом окне я подсмотрел, как большой бородатый
человек, посадив на колени себе женщину
в красной кофте, качал ее, как дитя, и, видимо, что-то пел, широко открывая рот, выкатив глаза. Она вся дрожала от смеха, запрокидывалась на спину, болтая ногами, он выпрямлял ее и снова пел, и снова она смеялась. Я смотрел на них долго и ушел, когда понял, что они запаслись весельем на всю ночь.
Великим постом меня заставили говеть, и вот я иду исповедоваться к нашему соседу, отцу Доримедонту Покровскому. Я считал его
человеком суровым и был во многом грешен лично перед ним: разбивал камнями беседку
в его саду, враждовал с его детьми, и вообще он мог напомнить мне немало разных поступков, неприятных ему. Это меня очень смущало, и, когда я стоял
в бедненькой церкви, ожидая очереди исповедоваться, сердце мое билось трепетно.
— Копейку за вход
в игру, — гордо заявил рябой и рыжий
человек.
Я любил Богородицу; по рассказам бабушки, это она сеет на земле для утешения бедных
людей все цветы, все радости — все благое и прекрасное. И, когда нужно было приложиться к ручке ее, не заметив, как прикладываются взрослые, я трепетно поцеловал икону
в лицо,
в губы.
Весною я все-таки убежал: пошел утром
в лавочку за хлебом к чаю, а лавочник, продолжая при мне ссору с женой, ударил ее по лбу гирей; она выбежала на улицу и там упала; тотчас собрались
люди, женщину посадили
в пролетку, повезли ее
в больницу; я побежал за извозчиком, а потом, незаметно для себя, очутился на набережной Волги, с двугривенным
в руке.
Мне очень не понравился этот
человек, — весь
в белом, он все-таки казался чумазым, на пальцах у него росла шерсть, из больших ушей торчали волосы.
Меня почти до слез волнует красота ночи, волнует эта баржа — она похожа на гроб и такая лишняя на просторе широко разлившейся реки,
в задумчивой тишине теплой ночи. Неровная линия берега, то поднимаясь, то опускаясь, приятно тревожит сердце, — мне хочется быть добрым, нужным для
людей.
Наш пароход отъединен от земли, убегает прочь от нее, а с берега,
в тишине уставшего дня, доносится звон невидимой колокольни, напоминая о селах, о
людях.
Мне очень хотелось видеть лица
людей, зверями сидевших
в железной клетке.
В Перми, когда их сводили на берег, я пробирался по сходням баржи; мимо меня шли десятки серых человечков, гулко топая ногами, звякая кольцами кандалов, согнувшись под тяжестью котомок; шли женщины и мужчины, старые и молодые, красивые и уродливые, но совсем такие же, как все
люди, только иначе одетые и обезображенные бритьем.
— Я не стряпаю, а готовлю, стряпают — бабы, — сказал он, усмехаясь; подумав, прибавил: — Разница меж
людьми —
в глупости. Один — умнее, другой — меньше, третий — совсем дурак. А чтобы поумнеть, надо читать правильные книги, черную магию и — что там еще? Все книги надо читать, тогда найдешь правильные…
— А пожалуй, верно, я ко всем добрый. Только не показываю этого, нельзя это показывать
людям, а то они замордуют. На доброго всякий лезет, как бы на кочку
в болоте… И затопчут. Иди принеси пива…
— Будь ты, птица, побольше, то я бы многому тебя научил. Мне есть что сказать
человеку, я не дурак… Ты читай книги,
в них должно быть все, что надо. Это не пустяки, книги! Хочешь пива?
— Добре. И не пей. Пьянство — это горе. Водка — чертово дело. Будь я богатый, погнал бы я тебя учиться. Неученый
человек — бык, его хоть
в ярмо, хоть на мясо, а он только хвостом мотае…
Капитан гнал его прочь, даже толкнул ногой, так что Сергей опрокинулся, но все-таки простил. И Сергей тотчас же забегал по палубе, разнося подносы с посудой для чая, по-собачьи искательно заглядывая
людям в глаза.
Это погубило его, — через полчаса все
люди на пароходе хохотали над ним; подойдут вплоть к нему, уставятся глазами прямо
в лицо, спросят...
Солдат сначала не видел
людей, не слышал смеха; собирая слезы с лица рукавом ситцевой старенькой рубахи, он словно прятал их
в рукав. Но скоро его рыжие глазки гневно разгорелись, и он заговорил вятской сорочьей скороговоркой...
Вскочив на что-то, я смотрел через головы
людей в их лица —
люди улыбались, хихикали, говорили друг другу...
Эта постоянная смена
людей ничего не изменяет
в жизни парохода, — новые пассажиры будут говорить о том же, о чем говорили ушедшие: о земле, о работе, о боге, о бабах, и теми же словами.
В белом тумане — он быстро редел — метались, сшибая друг друга с ног, простоволосые бабы, встрепанные мужики с круглыми рыбьими глазами, все тащили куда-то узлы, мешки, сундуки, спотыкаясь и падая, призывая бога, Николу Угодника, били друг друга; это было очень страшно, но
в то же время интересно; я бегал за
людьми и все смотрел — что они делают?
А
люди носились по палубе всё быстрее, выскочили классные пассажиры, кто-то прыгнул за борт, за ним — другой, и еще; двое мужиков и монах отбивали поленьями скамью, привинченную к палубе; с кормы бросили
в воду большую клетку с курами; среди палубы, около лестницы на капитанский мостик, стоял на коленях мужик и, кланяясь бежавшим мимо него, выл волком...
Бегали матросы, хватая
людей за шиворот, колотили их по головам, бросали на палубу. Тяжело ходил Смурый,
в пальто, надетом на ночное белье, и гулким голосом уговаривал всех...