Неточные совпадения
Но все-таки я чувствовал себя плохо: мне все мерещился гроб с воробьем, серые, скрюченные лапки и жалобно торчавший вверх восковой его нос,
а вокруг — неустанное мелькание разноцветных искр,
как будто хочет вспыхнуть радуга — и не может. Гроб расширялся, когти птицы росли, тянулись вверх и дрожали, оживая.
— Тут одна еврейка живет,
так у ней — девять человек, мал мала меньше. Спрашиваю я ее: «
Как же ты живешь, Мосевна?»
А она говорит: «Живу с богом со своим — с кем иначе жить?»
Раньше наша компания старалась держаться во всех играх вместе,
а теперь я видел, что Чурка и Кострома играют всегда в разных партиях, всячески соперничая друг с другом в ловкости и силе, часто — до слез и драки. Однажды они подрались
так бешено, что должны были вмешаться большие и врагов разливали водою,
как собак.
Однажды я достал горшок и съел пару оладей, — Виктор избил меня за это. Он не любил меня
так же,
как и я его, издевался надо мною, заставлял по три раза в день чистить его сапоги,
а ложась спать на полати, раздвигал доски и плевал в щели, стараясь попасть мне на голову.
Сестра долго пилила и скребла бабушку своим неутомимым языком,
а я слушал ее злой визг и тоскливо недоумевал:
как может бабушка терпеть это? И не любил ее в
такие минуты.
— Призывает того солдата полковой командир, спрашивает: «Что тебе говорил поручик?»
Так он отвечает все,
как было, — солдат обязан отвечать правду.
А поручик посмотрел на него,
как на стену, и отвернулся, опустил голову. Да…
— Видал,
как бабов забижают! То-то вот! И сырое полено долго поджигать — загорится! Не люблю я этого, братаня, не уважаю. И родись я бабой — утопился бы в черном омуте, вот тебе Христос святой порукой!.. И
так воли нет никому,
а тут еще — зажигают! Скопцы-то, я те скажу, не дурак народ. Про скопцов — слыхал? Умный народ, очень правильно догадался: напрочь все мелкие вещи, да и служи богу, чисто…
Это еще более развеселило публику, солдата начали тыкать пальцами, дергать за рубаху, за фартук, играя с ним, точно с козлом, и
так травили его до обеда,
а пообедав, кто-то надел на ручку деревянной ложки кусок выжатого лимона и привязал за спиной солдата к тесемкам его фартука; солдат идет, ложка болтается сзади него, все хохочут,
а он — суетится,
как пойманный мышонок, не понимая, что вызывает смех.
Мне казалось, что за лето я прожил страшно много, постарел и поумнел,
а у хозяев в это время скука стала гуще. Все
так же часто они хворают, расстраивая себе желудки обильной едой,
так же подробно рассказывают друг другу о ходе болезней, старуха
так же страшно и злобно молится богу. Молодая хозяйка после родов похудела, умалилась в пространстве, но двигается столь же важно и медленно,
как беременная. Когда она шьет детям белье, то тихонько поет всегда одну песню...
— Ничего, пиши!.. Господам не верь больше всего, они обманут девушку в один раз. Он знает свои слова и всё может сказать,
а как ты ему поверила, то — тебя в публичный дом.
А если накопишь рубль,
так отдай попу, он и сохранит, когда хороший человек.
А лучше зарывай в землю, чтоб никто не видел, и помни — где.
— Ф-фу,
какие глупые люди! — сказала она, сдвинув тонкие брови. —
А еще у твоего хозяина
такое интересное лицо. Ты погоди огорчаться, я подумаю. Я напишу ему!
От множества мягкой и красивой мебели в комнате было тесно,
как в птичьем гнезде; окна закрывала густая зелень цветов, в сумраке блестели снежно-белые изразцы печи, рядом с нею лоснился черный рояль,
а со стен в тусклом золоте рам смотрели какие-то темные грамоты, криво усеянные крупными буквами славянской печати, и под каждой грамотой висела на шнуре темная, большая печать. Все вещи смотрели на эту женщину
так же покорно и робко,
как я.
И соседи и вся челядь нашего двора, —
а мои хозяева в особенности, — все говорили о Королеве Марго
так же плохо и злобно,
как о закройщице, но говорили более осторожно, понижая голоса и оглядываясь.
Иногда я заставал ее перед зеркалом, — она сидела на низеньком кресле, причесывая волосы; концы их лежали на коленях ее, на ручках кресла, спускались через спинку его почти до полу, — волосы у нее были
так же длинны и густы,
как у бабушки. Я видел в зеркале ее смуглые, крепкие груди, она надевала при мне лиф, чулки, но ее чистая нагота не будила у меня ощущений стыдных,
а только радостное чувство гордости за нее. Всегда от нее исходил запах цветов, защищавший ее от дурных мыслей о ней.
А его большие, женские глаза смотрели на Королеву
так,
как будто он только впервые разглядел красоту ее.
— Я и тверезых не боюсь, они у меня — вот где! — Она показала туго сжатый, красный кулак. — У меня муженек, покойник, тоже заливно пьянствовал,
так я его, бывало, пьяненького-то, свяжу по рукам, по ногам,
а проспится — стяну штаны с него да прутьями здоровыми и отхлещу: не пей, не пьянствуй, коли женился — жена тебе забава,
а не водка! Да. Вспорю до устали,
так он после этого
как воск у меня…
Все считали его лентяем,
а мне казалось, что он делает свою трудную работу перед топкой, в адской, душной и вонючей жаре,
так же добросовестно,
как все, но я не помню, чтобы он жаловался на усталость,
как жаловались другие кочегары.
— Это тебе наврали, браток, Афинов нету,
а есть — Афон, только что не город,
а гора, и на ней — монастырь. Боле ничего. Называется: святая гора Афон,
такие картинки есть, старик торговал ими. Есть город Белгород, стоит на Дунай-реке, вроде Ярославля алибо Нижнего. Города у них неказисты,
а вот деревни — другое дело! Бабы тоже, ну, бабы просто до смерти утешны! Из-за одной я чуть не остался там, —
как бишь ее звали?
Палубные пассажиры, матросы, все люди говорили о душе
так же много и часто,
как о земле, — работе, о хлебе и женщинах. Душа — десятое слово в речах простых людей, слово ходовое,
как пятак. Мне не нравится, что слово это
так прижилось на скользких языках людей,
а когда мужики матерщинничают, злобно и ласково, поганя душу, — это бьет меня по сердцу.
Яков Шумов говорит о душе
так же осторожно, мало и неохотно,
как говорила о ней бабушка. Ругаясь, он не задевал душу,
а когда о ней рассуждали другие, молчал, согнув красную бычью шею. Когда я спрашиваю его — что
такое душа? — он отвечает...
—
А кто может знать,
какие у соседа мысли? — строго округляя глаза, говорит старик веским баском. — Мысли —
как воши, их не сочтеши, — сказывают старики. Может, человек, придя домой-то, падет на колени да и заплачет, бога умоляя: «Прости, Господи, согрешил во святой день твой!» Может, дом-от для него — монастырь и живет он там только с богом одним? Так-то вот! Каждый паучок знай свой уголок, плети паутину да умей понять свой вес, чтобы выдержала тебя…
— Читай, малый, читай, годится! Умишко у тебя будто есть; жаль — старших не уважаешь, со всеми зуб за зуб, ты думаешь — это озорство куда тебя приведет? Это, малый, приведет тебя не куда иначе,
как в арестантские роты. Книги — читай, однако помни — книга книгой,
а своим мозгом двигай! Вон у хлыстов был наставник Данило,
так он дошел до мысли, что-де ни старые, ни новые книги не нужны, собрал их в куль да — в воду! Да… Это, конечно, тоже — глупость! Вот и Алексаша, песья голова, мутит…
—
Как же это ты: книжки читаешь, даже Священное Писание, и —
такое озорство,
а? Гляди, брат!
Эта жалость к людям и меня все более беспокоит. Нам обоим,
как я сказал уже, все мастера казались хорошими людьми,
а жизнь — была плоха, недостойна их, невыносимо скучна. В дни зимних вьюг, когда все на земле — дома, деревья — тряслось, выло, плакало и великопостно звонили унылые колокола, скука вливалась в мастерскую волною, тяжкой,
как свинец, давила на людей, умерщвляя в них все живое, вытаскивая в кабак, к женщинам, которые служили
таким же средством забыться,
как водка.
А потом начинал жестоко бить пьяного,
так жестоко, что мастера, относившиеся к междоусобным дракам
как к зрелищу, ввязывались в эту драку и разводили друзей.
— Кто ты есть? — говорил он, играя пальцами, приподняв брови. — Не больше
как мальчишка, сирота, тринадцати годов от роду,
а я — старше тебя вчетверо почти и хвалю тебя, одобряю за то, что ты ко всему стоишь не боком,
а лицом!
Так и стой всегда, это хорошо!
— Думаешь — это я по своей воле и охоте навалился на тебя? Я — не дурак, я ведь знал, что ты меня побьешь, я человек слабый, пьющий. Это мне хозяин велел: «Дай, говорит, ему выволочку да постарайся, чтобы он у себя в лавке побольше напортил во время драки, все-таки — убыток им!»
А сам я — не стал бы, вон ты
как мне рожу-то изукрасил…
—
Как хочешь,
а я не отдам книги! Эта книга — не для тебя, это
такая книга, что с нею недолго и греха нажить.
Мне кажется, что здесь, на живой реке, я все знаю, мне все близко и все я могу понять.
А город, затопленный сзади меня, — дурной сон, выдумка хозяина,
такая же малопонятная,
как сам он.
— Братцы,
а давайте просто дела делать, без обмана? Ведь ежели честно жить, —
так ведь
как хорошо, спокойно,
а?
Шишлин был женат, но жена у него оставалась в деревне, он тоже засматривался на поломоек. Все они были легко доступны, каждая «прирабатывала»; к этому роду заработка в голодной слободе относились
так же просто,
как ко всякой иной работе. Но красавец мужик не трогал женщин, он только смотрел на них издали особенным взглядом, точно жалея кого-то, себя или их.
А когда они сами начинали заигрывать с ним, соблазняя его, он, сконфуженно посмеиваясь, уходил прочь…
Это значит, что в трактир пришел кто-то, кому Ефимушка должен,
а кредиторов у него — добрый десяток, и —
так как некоторые бьют его — бегает от греха.
— Книжку — ее
как надо понимать? Это — доношение на людей, книжка! Дескать, глядите, каков есть человек, плотник али кто другой,
а вот — барин,
так это — иной человек! Книжка — не зря пишется,
а во чью-нибудь защиту…
Он казался мне гораздо умнее всех людей, когда-либо встреченных мною, я ходил вокруг него в
таком же настроении,
как вокруг кочегара Якова, — хочется узнать, понять человека,
а он скользит, извивается и — неуловим. В чем скрыта его правда? Чему можно верить в нем?
Лошадь, старая, разбитая кляча, вся в мыле, стояла
как вкопанная,
а все вместе было невыносимо смешно. Рабочие Григория
так и закатывались, глядя на хозяина, его нарядную даму и ошалелого возницу.
—
А что тебе мои просьбы и советы? Если дочь родная не послушала. Я кричу ей: «Не можешь ты родную мать свою бросить, что ты?»
А она: «Удавлюсь», говорит. В Казань уехала, учиться в акушерки хочет. Ну, хорошо… Хорошо…
А как же я?
А я — вот
так… К чему мне прижаться?..
А — к прохожему…
Три лета прожил я «десятником» в мертвом городе, среди пустых зданий, наблюдая,
как рабочие осенью ломают неуклюжие каменные лавки,
а весною строят
такие же.
—
А чтоб он знал,
какие у тебя вредные мысли; надо, чтоб он тебя учил; кому тебя поучить, кроме хозяина? Я не со зла говорю ему,
а по моей жалости к тебе. Парнишка ты не глупый,
а в башке у тебя бес мутит. Украдь — я смолчу, к девкам ходи — тоже смолчу, и выпьешь — не скажу!
А про дерзости твои всегда передам хозяину,
так и знай…
Так я думаю, что это вовсе не смешно,
а — правда!
Как ни вертись, дальше погоста не заглянешь.
А тогда — мне все равно: арестантом жить али смотрителем над арестантами…
«
Как ни бейся, на что ни надейся,
а гроба да погоста никому не миновать стать», — нередко говаривал каменщик Петр, совершенно не похожий на дядю Якова. Сколько уже знал я
таких и подобных поговорок!