Плохо мне жилось, но еще хуже чувствовал я себя, когда приходила в гости ко мне бабушка. Она являлась с черного крыльца, входя в кухню, крестилась на образа, потом в пояс кланялась младшей сестре, и этот поклон, точно многопудовая тяжесть, сгибал меня, душил.
Вот десяток людей, толкаясь у сходен и крестясь, уходит с парохода на пристань, а с пристани прямо на них лезут еще такие же люди, так же согнули спины под тяжестью котомок и сундуков, так же одеты…
Яков Шумов говорит о душе так же осторожно, мало и неохотно, как говорила о ней бабушка. Ругаясь, он не задевал душу, а когда о ней рассуждали другие, молчал, согнув красную бычью шею. Когда я спрашиваю его — что такое душа? — он отвечает...
А между тем его теперешнее положение, да и самая натура его, не сломившаяся окончательно под гнетом, а сохранившая в себе дух противоречия, требует теперь самобытности, которая и выражается в упрямстве и произволе.
Нет, если бы не сегодняшний триумф, она бы продолжала гнуть линию бедной сиротинушки, которую жестокосердная мать последнего кусочечка хлебушка лишила.
Кто знает, может быть, это безобразно вырастающее самолюбие есть только ложное, первоначально извращенное чувство собственного достоинства, оскорбленного в первый раз, может, в детстве гнетом, бедностью, грязью оплеванного, может быть, еще в лице родителей будущего скитальца, на его же глазах?
Нет, если бы не сегодняшний триумф, она бы продолжала гнуть линию бедной сиротинушки, которую жестокосердная мать последнего кусочечка хлебушка лишила.
– Я не для того целыми днями гну спину, чтобы обеспечивать шикарные апартаменты отребью вроде тебя.
И впрямь, с каждой секундой небо всё больше хмурилось, а ветер гнул ветви деревьев.