Неточные совпадения
Бывало, не заснешь, если в комнату ворвется большая муха и
с буйным жужжаньем носится, толкаясь в потолок и в окна, или заскребет мышонок в углу; бежишь от окна, если от
него дует, бранишь дорогу, когда в ней есть ухабы, откажешься ехать на вечер в конец города под предлогом «далеко ехать», боишься пропустить урочный час лечь спать; жалуешься, если от супа пахнет дымом, или жаркое перегорело, или вода не блестит, как хрусталь…
Он пошел туда
с компасом, заступом, циркулем и кистью,
с сердцем, полным веры к Творцу и любви к
Его мирозданию.
Я справлялся, как мог,
с сомнениями: одни удалось победить, другие оставались нерешенными до тех пор, пока дойдет до
них очередь, и я мало-помалу ободрился.
Не величавый образ Колумба и Васко де Гама гадательно смотрит
с палубы вдаль, в неизвестное будущее: английский лоцман, в синей куртке, в кожаных панталонах,
с красным лицом, да русский штурман,
с знаком отличия беспорочной службы, указывают пальцем путь кораблю и безошибочно назначают день и час
его прибытия.
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия не попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов,
с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по
ним быстро и ловить мимоходом на бумагу
их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому не отведено столько простора и никому от этого так не тесно писать, как путешественнику.
«Отошлите это в ученое общество, в академию, — говорите вы, — а беседуя
с людьми всякого образования, пишите иначе. Давайте нам чудес, поэзии, огня, жизни и красок!» Чудес, поэзии! Я сказал, что
их нет, этих чудес: путешествия утратили чудесный характер. Я не сражался со львами и тиграми, не пробовал человеческого мяса. Все подходит под какой-то прозаический уровень.
Что за чудо увидеть теперь пальму и банан не на картине, а в натуре, на
их родной почве, есть прямо
с дерева гуавы, мангу и ананасы, не из теплиц, тощие и сухие, а сочные,
с римский огурец величиною?
И
оно обыкновенно во всех своих видах, бурное или неподвижное, и небо тоже, полуденное, вечернее, ночное,
с разбросанными, как песок, звездами.
Некоторые постоянно живут в Индии и приезжают видеться
с родными в Лондон, как у нас из Тамбова в Москву. Следует ли от этого упрекать наших женщин, что
они не бывают в Китае, на мысе Доброй Надежды, в Австралии, или англичанок за то, что
они не бывают на Камчатке, на Кавказе, в глубине азиатских степей?
«Вы, верно, не обедали, — сказал Болтин, — а мы уже кончили свой обед: не угодно ли закусить?»
Он привел меня в кают-компанию, просторную комнату внизу, на кубрике, без окон, но
с люком наверху, чрез который падает обильный свет.
А много
его здесь?» — осведомился я
с большим участием.
— «А где
он у вас лежит?» — еще
с большим участием спросил я.
«Бывало, сменишься
с вахты иззябший и перемокший — да как хватишь стаканов шесть пунша!..» — говорил
он.
«Как же так, — говорил
он всякому, кому и дела не было до маяка, между прочим и мне, — по расчету уж
с полчаса мы должны видеть
его.
Тут я услышал морское поверье, что, поравнявшись
с этим островом, суда бросали, бывало, медную монету духу, охраняющему остров, чтобы
он пропустил мимо без бурь.
Но
они странно плясали: усиленные движения явно разногласили
с этою сосредоточенностью.
Зрители вокруг,
с тою же угрюмою важностью, пристально смотрели на
них.
Это от непривычки: если б пароходы существовали несколько тысяч лет, а парусные суда недавно, глаз людской, конечно, находил бы больше поэзии в этом быстром, видимом стремлении судна, на котором не мечется из угла в угол измученная толпа людей, стараясь угодить ветру, а стоит в бездействии, скрестив руки на груди, человек,
с покойным сознанием, что под ногами
его сжата сила, равная силе моря, заставляющая служить себе и бурю, и штиль.
Начинается крик, шум, угрозы,
с одной стороны по-русски,
с другой — энергические ответы и оправдания по-голландски, или по-английски, по-немецки. Друг друга в суматохе не слышат, не понимают, а кончится все-таки тем, что расцепятся, — и все смолкнет: корабль
нем и недвижим опять; только часовой задумчиво ходит
с ружьем взад и вперед.
Потом, вникая в устройство судна, в историю всех этих рассказов о кораблекрушениях, видишь, что корабль погибает не легко и не скоро, что
он до последней доски борется
с морем и носит в себе пропасть средств к защите и самохранению, между которыми есть много предвиденных и непредвиденных, что, лишась почти всех своих членов и частей,
он еще тысячи миль носится по волнам, в виде остова, и долго хранит жизнь человека.
Подходим ближе — люди протягивают к нам руки, умоляя — купить рыбы. Велено держать вплоть к лодкам. «Брандспойты!» — закричал вахтенный, и рыбакам задан был обильный душ, к несказанному удовольствию наших матросов, и рыбаков тоже, потому что и
они засмеялись вместе
с нами.
«Достал, — говорил
он радостно каждый раз, вбегая
с кувшином в каюту, — на вот, ваше высокоблагородие, мойся скорее, чтоб не застали да не спросили, где взял, а я пока достану тебе полотенце рожу вытереть!» (ей-богу, не лгу!).
Так удавалось
ему дня три, но однажды
он воротился
с пустым кувшином, ерошил рукой затылок, чесал спину и чему-то хохотал, хотя сквозь смех проглядывала некоторая принужденность.
Я, кажется, прилагаю все старания, — говорит
он со слезами в голосе и
с пафосом, — общество удостоило меня доверия, надеюсь, никто до сих пор не был против этого, что я блистательно оправдывал это доверие; я дорожу оказанною мне доверенностью…» — и так продолжает, пока дружно не захохочут все и наконец
он сам.
«Вам что за дело?» — «Может быть, что-нибудь насчет стола, находите, что это нехорошо, дорого, так снимите
с меня эту обязанность: я ценю ваше доверие, но если я мог возбудить подозрения, недостойные вас и меня, то я готов отказаться…»
Он даже встанет, положит салфетку, но общий хохот опять усадит
его на место.
«Завтра на вахту рано вставать, — говорит
он, вздыхая, — подложи еще подушку, повыше, да постой, не уходи, я, может быть, что-нибудь вздумаю!» Вот к нему-то я и обратился
с просьбою, нельзя ли мне отпускать по кружке пресной воды на умыванье, потому-де, что мыло не распускается в морской воде, что я не моряк, к морскому образу жизни не привык, и, следовательно, на меня, казалось бы, строгость эта распространяться не должна.
«Нет», —
с чувством подтвердил я, в надежде, что
он станет давать мне пресную воду.
Теперь нужно только спросить: к чему же этот ряд новых опытов выпал на долю человека, не имеющего запаса свежести и большей впечатлительности, который не может ни
с успехом воспользоваться
ими, ни оценить, который даже просто устал выносить
их?
Мудрено ли, что при таких понятиях я уехал от вас
с сухими глазами, чему немало способствовало еще и то, что, уезжая надолго и далеко, покидаешь кучу надоевших до крайности лиц, занятий, стен и едешь, как я ехал, в новые, чудесные миры, в существование которых плохо верится, хотя штурман по пальцам рассчитывает, когда должны прийти в Индию, когда в Китай, и уверяет, что
он был везде по три раза.
В тавернах, в театрах — везде пристально смотрю, как и что делают, как веселятся, едят, пьют; слежу за мимикой, ловлю эти неуловимые звуки языка, которым волей-неволей должен объясняться
с грехом пополам, благословляя судьбу, что когда-то учился
ему: иначе хоть не заглядывай в Англию.
Самый Британский музеум, о котором я так неблагосклонно отозвался за то, что
он поглотил меня на целое утро в своих громадных сумрачных залах, когда мне хотелось на свет Божий, смотреть все живое, —
он разве не есть огромная сокровищница, в которой не только ученый, художник, даже просто фланер, зевака, почерпнет какое-нибудь знание, уйдет
с идеей обогатить память свою не одним фактом?
Купишь книгу, которой не прочтешь, пару пистолетов, без надежды стрелять из
них, фарфору, который на море и не нужен, и неудобен в употреблении, сигарочницу, палку
с кинжалом и т. п. Но прошу защититься от этого соблазна на каждом шагу при этой дешевизне!
Еще
они могли бы тоже принять в свой язык нашу пословицу: не красна изба углами, а красна пирогами, если б у
них были пироги, а то нет; пирожное
они подают, кажется, в подражание другим: это стереотипный яблочный пирог да яичница
с вареньем и крем без сахара или что-то в этом роде.
Глядя, как англичане возятся
с своим умершим дюком вот уж третью неделю, кажется, что
они высидели и эту редкость.
В человеке подавляется
его уклонение от прямой цели; от этого, может быть, так много встречается людей, которые
с первого взгляда покажутся ограниченными, а
они только специальные.
Законы против воров многи и строги, а Лондон считается, между прочим, образцовою школою мошенничества, и воров числится там несколько десятков тысяч; даже
ими, как товарами, снабжается континент, и искусство запирать замки спорит
с искусством отпирать
их.
От этого могу сказать только — и то для того, чтоб избежать предполагаемого упрека, — что
они прекрасны, стройны,
с удивительным цветом лица, несмотря на то что едят много мяса, пряностей и пьют крепкие вина.
Перед
ними курится постоянный фимиам на домашнем алтаре, у которого англичанин, избегав утром город, переделав все дела, складывает,
с макинтошем и зонтиком, и свою практичность.
Этого я не видал: я не проникал в семейства и знаю только понаслышке и по весьма немногим признакам, между прочим по тому, что англичанин, когда хочет познакомиться
с вами покороче, оказать особенное внимание, зовет вас к себе, в свое святилище, обедать: больше уж
он сделать не в состоянии.
Другой,
с которым я чаще всего беседую, очень милый товарищ, тоже всегда ровный, никогда не выходящий из себя человек; но
его не так легко удовлетворить, как первого.
В прогулках своих я пробовал было брать
с собою Фаддеева, чтоб отнести покупки домой, но раскаялся.
Он никому спуску не давал, не уступал дороги.
Он внес на чужие берега свой костромской элемент и не разбавил
его ни каплей чужого. На всякий обычай, непохожий на свой, на учреждение
он смотрел как на ошибку,
с большим недоброжелательством и даже
с презрением.
Как
он глумился, увидев на часах шотландских солдат, одетых в яркий, блестящий костюм, то есть в юбку из клетчатой шотландской материи, но без панталон и потому
с голыми коленками!
«Королева рассердилась: штанов не дала», — говорил
он с хохотом, указывая на голые ноги солдата.
Однажды в Портсмуте
он прибежал ко мне, сияя от радости и сдерживая смех. «Чему ты радуешься?» — спросил я. «Мотыгин… Мотыгин…» — твердил
он, смеясь. (Мотыгин — это друг
его, худощавый, рябой матрос.) «Ну, что ж Мотыгин?» — «
С берега воротился…» — «Ну?» — «Позови
его, ваше высокоблагородие, да спроси, что
он делал на берегу?» Но я забыл об этом и вечером встретил Мотыгина
с синим пятном около глаз. «Что
с тобой? отчего пятно?» — спросил я. Матросы захохотали; пуще всех радовался Фаддеев.
Если обстановить этими выдумками, машинками, пружинками и таблицами жизнь человека, то можно в pendant к вопросу о том, «достовернее ли стала история
с тех пор, как размножились ее источники» — поставить вопрос, «удобнее ли стало жить на свете
с тех пор, как размножились удобства?» Новейший англичанин не должен просыпаться сам; еще хуже, если
его будит слуга: это варварство, отсталость, и притом слуги дороги в Лондоне.
Он просыпается по будильнику. Умывшись посредством машинки и надев вымытое паром белье,
он садится к столу, кладет ноги в назначенный для того ящик, обитый мехом, и готовит себе,
с помощью пара же, в три секунды бифштекс или котлету и запивает чаем, потом принимается за газету. Это тоже удобство — одолеть лист «Times» или «Herald»: иначе
он будет глух и
нем целый день.
Вот
он, поэтический образ, в черном фраке, в белом галстухе, обритый, остриженный,
с удобством, то есть
с зонтиком под мышкой, выглядывает из вагона, из кеба, мелькает на пароходах, сидит в таверне, плывет по Темзе, бродит по музеуму, скачет в парке!
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что
он прожил день по всем удобствам, что видел много замечательного, что у
него есть дюк и паровые цыплята, что
он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а в парламенте свой голос,
он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает
с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает.
Хозяин мирно почивает;
он не проснулся, когда посланная от барыни Парашка будить к чаю, после троекратного тщетного зова, потолкала спящего хотя женскими, но довольно жесткими кулаками в ребра; даже когда слуга в деревенских сапогах, на солидных подошвах,
с гвоздями, трижды входил и выходил, потрясая половицы.