Весь день и вчера всю ночь
писали бумаги в Петербург; не до посетителей было, между тем они приезжали опять предложить нам стать на внутренний рейд. Им сказано, что хотим стать дальше, нежели они указали. Они поехали предупредить губернатора и завтра хотели быть с ответом. О береге все еще ни слова: выжидают, не уйдем ли. Вероятно, губернатору велено не отводить места, пока в Едо не прочтут письма из России и не узнают, в чем дело, в надежде, что, может быть, и на берег выходить не понадобится.
«Зачем ему секретарь? — в страхе думал я, — он пишет лучше всяких секретарей: зачем я здесь? Я — лишний!» Мне стало жутко. Но это было только начало страха. Это опасение я кое-как одолел мыслью, что если адмиралу не недостает уменья, то недостанет времени самому
писать бумаги, вести всю корреспонденцию и излагать на бумагу переговоры с японцами.
Неточные совпадения
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия не попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом на
бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому не отведено столько простора и никому от этого так не тесно
писать, как путешественнику.
Кончились выборы: предводитель берет лист
бумаги и говорит: «Заключимте, милостивые государи, наши заседания посильным пожертвованием в пользу бедных нашей губернии да на школы, на больницы», — и
пишет двести, триста рублей.
Вечером задул свежий ветер. Я напрасно хотел
писать: ни чернильница, ни свеча не стояли на столе,
бумага вырывалась из-под рук. Успеешь
написать несколько слов и сейчас протягиваешь руку назад — упереться в стену, чтоб не опрокинуться. Я бросил все и пошел ходить по шканцам; но и то не совсем удачно, хотя я уже и приобрел морские ноги.
За пазухой, по обыкновению, был целый магазин всякой всячины: там лежала трубка, бумажник, платок для отирания пота и куча листков тонкой, проклеенной, очень крепкой
бумаги, на которой они
пишут, отрывая по листку, в которую сморкаются и, наконец, завертывают в нее, что нужно.
Адмирал не может видеть праздного человека; чуть увидит кого-нибудь без дела, сейчас что-нибудь и предложит: то
бумагу написать, а казалось, можно бы morgen, morgen, nur nicht heute, кому посоветует прочесть какую-нибудь книгу; сам даже возьмет на себя труд выбрать ее в своей библиотеке и укажет, что прочесть или перевести из нее.
И сами полномочные перепугались: «В
бумагах говорится что-то такое, — прибавил Накамура, — о чем им не дано никаких приказаний в Едо: там подумают, что они как-нибудь сами напросились на то, что вы
пишете». Видя, что
бумаг не берут, Накамура просил адресовать их прямо в горочью. На это согласились.
Измученные, мы воротились домой. Было еще рано, я ушел в свою комнату и сел
писать письма. Невозможно: мною овладело утомление; меня гнело; перо падало из рук; мысли не связывались одни с другими; я засыпал над
бумагой и поневоле последовал полуденному обычаю: лег и заснул крепко до обеда.
Они
написали на
бумаге по-китайски: «Что за люди? какого государства, города, селения? куда идут?» На катере никто не знал по-китайски и
написали им по-русски имя фрегата, год, месяц и число.
Я не заставил повторять себе этого приглашения и ни одну
бумагу в качестве секретаря не
писал так усердно, как предписание себе самому, от имени адмирала, «следовать до С.-Петербурга, и чтобы мне везде чинили свободный пропуск и оказываемо было в пути, со стороны начальствующих лиц, всякое содействие» и т. д.
Он сейчас же поручил мне
написать несколько
бумаг в Петербург, между прочим изложить кратко историю нашего плавания до Англии и вместе о том, как мы «приткнулись» к мели, и о необходимости ввести фрегат в Портсмутский док, отчасти для осмотра повреждения, а еще более для приспособления к фрегату тогда еще нового водоопреснительного парового аппарата.
Он мне показал
бумаги, какие сам
писал до моего приезда в Лондон. Я прочитал и увидел, что… ни за что не
напишу так, как они написаны, то есть таким строгим, точным и сжатым стилем: просто не умею!
Не помню, как я разделался с первым рапортом: вероятно, я
написал его береговым, а адмирал украсил морским слогом — и
бумага пошла. Потом и я ознакомился с этим языком и многое не забыл и до сих пор.
Барон вел процесс, то есть заставлял какого-то чиновника
писать бумаги, читал их сквозь лорнетку, подписывал и посылал того же чиновника с ними в присутственные места, а сам связями своими в свете давал этому процессу удовлетворительный ход. Он подавал надежду на скорое и счастливое окончание. Это прекратило злые толки, и барона привыкли видеть в доме, как родственника.
— Верю, верю, бабушка! Ну так вот что: пошлите за чиновником в палату и велите
написать бумагу: дом, вещи, землю, все уступаю я милым моим сестрам, Верочке и Марфеньке, в приданое…
Неточные совпадения
Здесь много чиновников. Мне кажется, однако ж, они меня принимают за государственного человека. Верно, я вчера им подпустил пыли. Экое дурачье! Напишу-ка я обо всем в Петербург к Тряпичкину: он пописывает статейки — пусть-ка он их общелкает хорошенько. Эй, Осип, подай мне
бумагу и чернила!
Добчинский. А, это Антон Антонович
писали на черновой
бумаге по скорости: там какой-то счет был написан.
Подъезжая к Петербургу, Алексей Александрович не только вполне остановился на этом решении, но и составил в своей голове письмо, которое он
напишет жене. Войдя в швейцарскую, Алексей Александрович взглянул на письма и
бумаги, принесенные из министерства, и велел внести за собой в кабинет.
С раннего утра до позднего вечера, не уставая ни душевными, ни телесными силами,
писал он, погрязнув весь в канцелярские
бумаги, не ходил домой, спал в канцелярских комнатах на столах, обедал подчас с сторожами и при всем том умел сохранить опрятность, порядочно одеться, сообщить лицу приятное выражение и даже что-то благородное в движениях.
Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой руки, другою
написал на лоскутке
бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные души получил сполна.
Написавши записку, он пересмотрел еще раз ассигнации.