Неточные совпадения
Это
от непривычки: если б пароходы существовали несколько тысяч лет, а парусные суда недавно, глаз людской, конечно, находил бы больше поэзии в этом быстром, видимом стремлении судна, на котором не мечется из угла в угол измученная толпа людей, стараясь угодить ветру, а стоит в бездействии, скрестив руки на груди, человек, с покойным сознанием, что под ногами его сжата сила, равная силе моря, заставляющая служить
себе и бурю, и штиль.
Изредка нарушалось однообразие неожиданным развлечением. Вбежит иногда в капитанскую каюту вахтенный и тревожно скажет: «Купец наваливается, ваше высокоблагородие!» Книги, обед — все бросается, бегут наверх; я туда же. В самом деле, купеческое судно, называемое в море коротко купец, для отличия
от военного, сбитое течением или
от неуменья править, так и ломит, или на нос, или на корму, того и гляди стукнется, повредит как-нибудь утлегарь, поломает реи — и не перечтешь, сколько наделает вреда
себе и другим.
Многие обрадовались бы видеть такой необыкновенный случай: праздничную сторону народа и столицы, но я ждал не того; я видел это у
себя; мне улыбался завтрашний, будничный день. Мне хотелось путешествовать не официально, не приехать и «осматривать», а жить и смотреть на все, не насилуя наблюдательности; не задавая
себе утомительных уроков осматривать ежедневно, с гидом в руках, по стольку-то улиц, музеев, зданий, церквей.
От такого путешествия остается в голове хаос улиц, памятников, да и то ненадолго.
Воля ваша, как кто ни расположен только забавляться, а, бродя в чужом городе и народе, не сможет отделаться
от этих вопросов и закрыть глаза на то, чего не видал у
себя.
Этому чиновнику посылают еще сто рублей деньгами к Пасхе, столько-то раздать у
себя в деревне старым слугам, живущим на пенсии, а их много, да мужичкам, которые то ноги отморозили, ездивши по дрова, то обгорели, суша хлеб в овине, кого в дугу согнуло
от какой-то лихой болести, так что спины не разогнет, у другого темная вода закрыла глаза.
Переход
от качки и холода к покою и теплу был так ощутителен, что я с радости не читал и не писал, позволял
себе только мечтать — о чем? о Петербурге, о Москве, о вас? Нет, сознаюсь, мечты опережали корабль. Индия, Манила, Сандвичевы острова — все это вертелось у меня в голове, как у пьяного неясные лица его собеседников.
От одной прогулки все измучились, изнурились; никто не был похож на
себя: в поту, в пыли, с раскрасневшимися и загорелыми лицами; но все как нельзя более довольные: всякий видел что-нибудь замечательное.
Сильные и наиболее дикие племена, теснимые цивилизацией и войною, углубились далеко внутрь; другие, послабее и посмирнее, теснимые первыми изнутри и европейцами
от берегов, поддались не цивилизации, а силе обстоятельств и оружия и идут в услужение к европейцам, разделяя их образ жизни, пищу, обычаи и даже религию, несмотря на то, что в 1834 г. они освобождены
от рабства и, кажется, могли бы выбрать сами
себе место жительства и промысл.
Фермеры, удаляясь
от центра управления колонии, почувствовали
себя как бы независимыми владельцами и не замедлили подчинить своей власти туземцев, и именно готтентотов.
Англичане, по примеру других своих колоний, освободили черных
от рабства, несмотря на то что это повело за
собой вражду голландских фермеров и что земледелие много пострадало тогда, и страдает еще до сих пор,
от уменьшения рук. До 30 000 черных невольников обработывали землю, но сделать их добровольными земледельцами не удалось: они работают только для удовлетворения крайних своих потребностей и затем уже ничего не делают.
Кафры, или амакоза, со времени беспокойств 1819 года, вели
себя довольно смирно. Хотя и тут не обходилось без набегов и грабежей, которые вели за
собой небольшие военные экспедиции в Кафрарию; но эти грабежи и военные стычки с грабителями имели такой частный характер, что вообще можно назвать весь период,
от 1819 до 1830 года, если не мирным, то спокойным.
Англичанам было хорошо: они были здесь как у
себя дома, но голландцы, и без того недовольные английским владычеством, роптали, требуя для колонии законодательной власти независимо
от Англии.
Мы вышли и нарвали
себе несколько веток, с листьями и плодами, величиной с крупную горошину,
от которых вдруг в экипаж разлился запах, напоминающий зубную боль и подушечки.
Мы изредка менялись между
собою словом и с робостью перебегали глазами
от утеса к утесу,
от пропасти к пропасти.
Фаддеев принес было мне чаю, но, несмотря на свою остойчивость, на пятках, задом помчался
от меня прочь, оставляя следом по
себе куски сахару, хлеба и черепки блюдечка.
Я полагаю так, судя по тому, что один из нагасакских губернаторов, несколько лет назад, распорол
себе брюхо оттого, что командир английского судна не хотел принять присланных чрез этого губернатора подарков
от японского двора. Губернатору приказано было отдать подарки, капитан не принял, и губернатор остался виноват, зачем не отдал.
Как им ни противно быть в родстве с китайцами, как ни противоречат этому родству некоторые резкие отличия одних
от других, но всякий раз, как поглядишь на оклад и черты их лиц, скажешь, что японцы и китайцы близкая родня между
собою.
Они сами производят
себя от небесных духов, а потом соглашаются лучше происходить с севера,
от курильцев, лишь не
от китайцев.
Зато избавляю
себя и вас
от дальнейших воззрений и догадок: рассмотрите эти вопросы на досуге, в кабинете, с помощью ученых источников. Буду просто рассказывать, что вижу и слышу.
Японцы приезжали
от губернатора сказать, что он не может совсем снять лодок в проходе; это вчера, а сегодня, то есть 29-го, объявили, что губернатор желал бы совсем закрыть проезд посредине, а открыть с боков, у берега, отведя по одной лодке. Адмирал приказал сказать, что если это сделают, так он велит своим шлюпкам отвести насильно лодки, которые осмелятся заставить
собою средний проход к корвету. Переводчики, увидев, что с ними не шутят, тотчас убрались и чаю не пили.
Между прочим, я встретил целый ряд носильщиков: каждый нес по два больших ящика с чаем. Я следил за ними. Они шли
от реки: там с лодок брали ящики и несли в купеческие домы, оставляя за
собой дорожку чая, как у нас, таская кули, оставляют дорожку муки. Местный колорит! В амбарах ящики эти упаковываются окончательно, герметически, и идут на американские клипперы или английские суда.
Баниосы привезли с
собой много живности, овощей, фруктов и — не ящики, а целые сундуки конфект, в подарок
от губернаторов.
На последнее полномочные сказали, что дадут знать о салюте за день до своего приезда. Но адмирал решил, не дожидаясь ответа о том, примут ли они салют
себе, салютовать своему флагу, как только наши катера отвалят
от фрегата. То-то будет переполох у них! Все остальное будет по-прежнему, то есть суда расцветятся флагами, люди станут по реям и — так далее.
Мы не успели рассмотреть его хорошенько. Он пошел вперед, и мы за ним. По анфиладе рассажено было менее чиновников, нежели в первый раз. Мы толпой вошли в приемную залу. По этим мирным галереям не раздавалось, может быть, никогда такого шума и движения. Здесь, в белых бумажных чулках, скользили доселе, точно тени, незаметно
от самих
себя, японские чиновники, пробираясь иногда ползком; а теперь вот уже в другой раз раздаются такие крепкие шаги!
Например, в Китае иностранцам позволено углубляться внутрь страны на такое расстояние, чтобы в один день можно было на лошади вернуться домой; а американский консул в Шанхае выстроил
себе дачу где-то в горах, миль за восемьдесят
от моря.
Все они тайно покровительствуют миссионерам, укрывают их
от взоров правительства, дают селиться среди
себя и всячески помогают.
«Вон, например, у вас заметен недостаток в первых домашних потребностях: окна заклеены бумагой, — говорил адмирал, глядя вокруг
себя, —
от этого в комнатах и темно, и холодно; вам привезут стекла, научат, как это делать.
Адмирал предложил тост: «За успешный ход наших дел!» Кавадзи, после бокала шампанского и трех рюмок наливки, положил голову на стол, пробыл так с минуту, потом отряхнул хмель, как сон
от глаз, и быстро спросил: «Когда он будет иметь удовольствие угощать адмирала и нас в последний раз у
себя?» — «Когда угодно, лишь бы это не сделало ему много хлопот», — отвечено ему.
Люди добродетельны, питаются овощами и ничего между
собою, кроме учтивостей, не говорят; иностранцы ничего, кроме дружбы, ласк да земных поклонов,
от них добиться не могут.
Кажется, они говорят это по наущению японцев; а может быть, услышав
от американцев, что с японцами могут возникнуть у них и у европейцев несогласия, ликейцы, чтоб не восстановить против
себя ни тех ни других, заранее отрекаются
от японцев.
Однако ж ликейцы не производят
себя ни
от японцев, ни
от китайцев, ни
от корейцев.
Вы лучше подождите, — заключил я, — когда учредятся европейские фактории, которые, конечно, выговорят
себе право отправлять дома богослужение, и вы сначала везите священные книги и предметы в эти фактории, чего японцы par le temps qui court запретить уже не могут, а
от них исподволь, понемногу, перейдут они к японцам».
Женщины присвоили
себе и особенный костюм: ярко полосатую и даже пеструю юбку и белую головную мантилью, в отличие
от черной, исключительного головного убора испанок pur sang [чистокровных — фр.].
Ночь была лунная. Я смотрел на Пассиг, который тек в нескольких саженях
от балкона, на темные силуэты монастырей, на чуть-чуть качающиеся суда, слушал звуки долетавшей какой-то музыки, кажется арфы, только не фортепьян, и женский голос. Глядя на все окружающее, не умеешь представить
себе, как хмурится это небо, как бледнеют и пропадают эти краски, как природа расстается с своим праздничным убором.
«Этот спорт, — заметил мне барон Крюднер, которому я все это говорил, — служит только маской скудоумия или по крайней мере неспособности употребить
себя как-нибудь лучше…» Может быть, это правда; но зато как англичане здоровы
от этих упражнений спорта, который входит у них в систему воспитания юношества!
Они отличаются
от всех гордостью во взгляде, во всей позе, держат
себя аристократически строго.
Везде до нас долетали звуки флейт и кларнетов: артисты,
от избытка благодарности, не могли перестать сами
собою, как испорченная шарманка.
Вот явились двое тагалов и стали стравливать петухов, сталкивая их между
собою, чтоб показать публике степень силы и воинственного духа бойцов. Петухи немного было надулись, но потом равнодушно отвернулись друг
от друга. Их унесли, и арена опустела. «Что это значит?» — спросил я француза. «Петухи не внушают публике доверия, и оттого никто не держит за них пари».
Сегодня положено обедать на берегу. В воздухе невозмутимая тишина и нестерпимый жар. Чем ближе подъезжаешь к берегу, тем сильнее пахнет гнилью
от сырых кораллов, разбросанных по берегу и затопляемых приливом. Запах этот вместе с кораллами перенесли и на фрегат. Все натащили
себе их кучи. Фаддеев приводит меня в отчаяние: он каждый раз приносит мне раковины; улитки околевают и гниют. Хоть вон беги из каюты!
Она минут пять висела неподвижно, как будто хотела дать нам случай разглядеть
себя хорошенько; только большие, черные, круглые глаза сильно ворочались, конечно
от боли.
У него сознание это происходит не из свободного стремления содействовать общему благу и проистекающего
от того чувства любви и благодарности к той власти, которая несет на
себе заботы об этом благе.
Иногда же они вдруг обидятся и вздумают отделиться
от Китая, но ненадолго: китайцы или покорят их, или они сами же опять попросят взять
себя в опеку.
Холодно, скучно, как осенью, когда у нас, на севере, все сжимается, когда и человек уходит в
себя, надолго отказываясь
от восприимчивости внешних впечатлений, и делается грустен поневоле.
Джукджур отстоит в восьми верстах
от станции, где мы ночевали. Вскоре по сторонам пошли горы, одна другой круче, серее и недоступнее. Это как будто искусственно насыпанные пирамидальные кучи камней. По виду ни на одну нельзя влезть. Одни сероватые, другие зеленоватые, все вообще неприветливые, гордо поднимающие плечи в небо, не удостоивающие взглянуть вниз, а только сбрасывающие с
себя каменья.
Я сел; лошади вдруг стали ворочать назад; телега затрещала, Затей терялся; прибежали якуты; лошади начали бить; наконец их распрягли и привязали одну к загородке, ограждающей болото; она рванулась; гнилая загородка не выдержала, и лошадь помчалась в лес, унося с
собой на веревке почти целое бревно
от забора.
— «А tout malheur remede» [«Лекарство
от всех бед» — фр.], — заметил я почти про
себя.
От нечего делать я развлекал
себя мыслью, что увижу наконец, после двухлетних странствий, первый русский, хотя и провинциальный, город. Но и то не совсем русский, хотя в нем и русские храмы, русские домы, русские чиновники и купцы, но зато как голо все! Где это видано на Руси, чтоб не было ни одного садика и палисадника, чтоб зелень, если не яблонь и груш, так хоть берез и акаций, не осеняла домов и заборов? А этот узкоглазый, плосконосый народ разве русский? Когда я ехал по дороге к городу, мне
Чукчи держат
себя поодаль
от наших поселенцев, полагая, что русские придут и перережут их, а русские думают — и гораздо с большим основанием, — что их перережут чукчи.
От этого происходит то, что те и другие избегают друг друга, хотя живут рядом, не оказывают взаимной помощи в нужде во время голода, не торгуют и того гляди еще подерутся между
собой.
И они позвали его к
себе. «Мы у тебя были, теперь ты приди к нам», — сказали они и угощали его обедом, но в своем вкусе, и потому он не ел. В грязном горшке чукчанка сварила оленины, вынимала ее и делила на части руками — какими — Боже мой! Когда он отказался
от этого блюда, ему предложили другое, самое лакомое: сырые оленьи мозги. «Мы ели у тебя, так уж и ты, как хочешь, а ешь у нас», — говорили они.
Он много рассказывал любопытного о них. Он обласкал одного чукчу, посадил его с
собой обедать, и тот потом не отходил
от него ни на шаг, служил ему проводником, просиживал над ним ночью, не смыкая глаз и охраняя его сон, и расстался с ним только на границе чукотской земли. Поступите с ним грубо, постращайте его — и во сколько лет потом не изгладите впечатления!