Неточные совпадения
Я старался составить себе идею о том, что это за работа, глядя, что делают, но
ничего не уразумел: делали все то же, что вчера, что, вероятно,
будут делать завтра: тянут снасти, поворачивают реи, подбирают паруса.
Не ездите, Христа ради!» Вслушавшись в наш разговор, Фаддеев заметил, что качка
ничего, а что
есть на море такие места, где «крутит», и когда корабль в эдакую «кручу» попадает, так сейчас вверх килем повернется.
Да, несколько часов пробыть на море скучно, а несколько недель —
ничего, потому что несколько недель уже
есть капитал, который можно употребить в дело, тогда как из нескольких часов
ничего не сделаешь.
Так, например, я
не постиг уже поэзии моря, может
быть, впрочем, и оттого, что я еще
не видал ни «безмолвного», ни «лазурного» моря и, кроме холода, бури и сырости,
ничего не знаю.
Как я обрадовался вашим письмам — и обрадовался бескорыстно! в них нет ни одной новости, и
не могло
быть: в какие-нибудь два месяца
не могло
ничего случиться; даже никто из знакомых
не успел выехать из города или приехать туда.
«Что скажешь, Прохор?» — говорит барин небрежно. Но Прохор
ничего не говорит; он еще небрежнее достает со стены машинку, то
есть счеты, и подает барину, а сам, выставив одну ногу вперед, а руки заложив назад, становится поодаль. «Сколько чего?» — спрашивает барин, готовясь класть на счетах.
Прибавят только, что она бедная дворянка, что муж у ней
был игрок или спился с кругу и
ничего не оставил.
Едва станешь засыпать — во сне ведь другая жизнь и, стало
быть, другие обстоятельства, — приснитесь вы, ваша гостиная или дача какая-нибудь; кругом знакомые лица; говоришь, слушаешь музыку: вдруг хаос — ваши лица искажаются в какие-то призраки; полуоткрываешь сонные глаза и видишь,
не то во сне,
не то наяву, половину вашего фортепиано и половину скамьи; на картине, вместо женщины с обнаженной спиной, очутился часовой; раздался внезапный треск, звон — очнешься — что такое?
ничего: заскрипел трап, хлопнула дверь, упал графин, или кто-нибудь вскакивает с постели и бранится, облитый водою, хлынувшей к нему из полупортика прямо на тюфяк.
Трудно
было и обедать: чуть зазеваешься, тарелка наклонится, и ручей супа быстро потечет по столу до тех пор, пока обратный толчок
не погонит его назад. Мне уж становилось досадно: делать
ничего нельзя, даже читать. Сидя ли, лежа ли, а все надо думать о равновесии, упираться то ногой, то рукой.
С этим же равнодушием он, то
есть Фаддеев, — а этих Фаддеевых легион — смотрит и на новый прекрасный берег, и на невиданное им дерево, человека — словом, все отскакивает от этого спокойствия, кроме одного
ничем не сокрушимого стремления к своему долгу — к работе, к смерти, если нужно.
И
ничего им
не делается, — отчасти с досадой прибавил он, — ровно
ничего, только краснеют да толстеют; а я вот совсем
не пью вина,
ем мало, а должен
был удалиться на полгода сюда, чтоб полечиться».
В эту минуту обработываются главные вопросы, обусловливающие ее существование, именно о том, что ожидает колонию, то
есть останется ли она только колониею европейцев, как оставалась под владычеством голландцев,
ничего не сделавших для черных племен, и представит в будущем незанимательный уголок европейского народонаселения, или черные, как законные дети одного отца, наравне с белыми,
будут разделять завещанное и им наследие свободы, религии, цивилизации?
Но беспечен насчет всего, что лежит вне его прямых занятий; читает, гуляет, спит,
ест с одинаковым расположением,
не отдавая
ничему особого преимущества, — это остатки юношества.
Проще
ничего быть не может: деревянная, довольно большая зала, без всяких украшений, с хорами.
Впрочем, из этой великолепной картины, как и из многих других,
ничего не выходило. Приготовление бумаги для фотографических снимков требует, как известно, величайшей осторожности и внимания. Надо иметь совершенно темную комнату, долго приготовлять разные составы, давать время бумаге вылеживаться и соблюдать другие, подобные этим условия. Несмотря на самопожертвование Гошкевича, с которым он трудился,
ничего этого соблюсти
было нельзя.
Мы проехали четыре-пять верст по берегу; дальше ехать
было незачем:
ничего не видать.
Я надеялся на эти тропики как на каменную гору: я думал, что настанет, как в Атлантическом океане, умеренный жар, ровный и постоянный ветер; что мы войдем в безмятежное царство вечного лета, голубого неба, с фантастическим узором облаков, и синего моря. Но
ничего похожего на это
не было: ветер, качка, так что полупортики у нас постоянно
были закрыты.
Окон в хижинах
не было, да и
не нужно: оттуда сквозь стены можно видеть, что делается наруже, зато и снаружи видно все, что делается внутри. А внутри
ничего не делается: малаец лежит на циновке или ребятишки валяются, как поросята.
А они
ничего: тело обнажено, голова открыта, потому что в тростниковой широкой шляпе неловко
было бы носить на шее кули; только косы, чтоб
не мешали, подобраны на затылке, как у женщин.
С нами
ничего подобного этому
не случилось, впрочем, может
быть, оттого, что
не было близко берега.
«Где жилье?» — спросил я, напрасно ища глазами хижины, кровли, человека или хоть животное.
Ничего не видать; но наши
были уже на берегу. Вон в этой бухточке
есть хижина, вон в той две да за горой несколько избушек.
Наконец они решились, и мы толпой окружили их: это первые наши гости в Японии. Они с боязнью озирались вокруг и, положив руки на колени, приседали и кланялись чуть
не до земли. Двое
были одеты бедно: на них
была синяя верхняя кофта, с широкими рукавами, и халат, туго обтянутый вокруг поясницы и ног. Халат держался широким поясом. А еще? еще
ничего; ни панталон,
ничего…
Стоят на ногах они неуклюже, опустившись корпусом на коленки, и большею частью смотрят сонно, вяло: видно, что их
ничто не волнует, что нет в этой массе людей постоянной идеи и цели, какая должна
быть в мыслящей толпе, что они
едят, спят и больше
ничего не делают, что привыкли к этой жизни и любят ее.
2-го сентября, ночью часа в два, задул жесточайший ветер: порывы с гор, из ущелий,
были страшные. В три часа ночи, несмотря на луну,
ничего не стало видно, только блистала неяркая молния, но без грома, или его
не слыхать
было за ветром.
«А что, если б у японцев взять Нагасаки?» — сказал я вслух, увлеченный мечтами. Некоторые засмеялись. «Они пользоваться
не умеют, — продолжал я, — что бы
было здесь, если б этим портом владели другие? Посмотрите, какие места! Весь Восточный океан оживился бы торговлей…» Я хотел развивать свою мысль о том, как Япония связалась бы торговыми путями, через Китай и Корею, с Европой и Сибирью; но мы подъезжали к берегу. «Где же город?» — «Да вот он», — говорят. «Весь тут? за мысом
ничего нет? так только-то?»
Японцы так хорошо устроили у себя внутреннее управление, что совет
не может сделать
ничего без сиогуна, сиогун без совета и оба вместе без удельных князей. И так система их держится и
будет держаться на своих искусственных основаниях до тех пор, пока
не помогут им ниспровергнуть ее… американцы или хоть… мы!
«
Будьте вы прокляты!» — думает, вероятно, он, и чиновники то же, конечно, думают; только переводчик Кичибе
ничего не думает: ему все равно, возьмут ли Японию, нет ли, он продолжает улыбаться, показывать свои фортепиано изо рту, хикает и перед губернатором, и перед нами.
Старший
был Кичибе, а Льода присутствовал только для поверки перевода и, наконец, для того, что в одиночку они
ничего не делают.
Он приказал объявить им, что «и так много делают снисхождения, исполняя их обычаи:
не ездят на берег; пришли в Нагасаки, а
не в Едо, тогда как могли бы сделать это, а они
не ценят
ничего этого, и потому кататься
будем».
С баниосами
были переводчики Льода и Cьоза. Я вслушивался в японский язык и нашел, что он очень звучен. В нем гласные преобладают, особенно в окончаниях. Нет
ничего грубого, гортанного, как в прочих восточных языках. А баниосы сказали, что русский язык похож будто на китайский, — спасибо! Мы заказали привезти много вещей, вееров, лакированных ящиков и тому подобного.
Не знаем, привезут ли.
На фрегате
ничего особенного: баниосы ездят каждый день выведывать о намерениях адмирала. Сегодня
были двое младших переводчиков и двое ондер-баниосов: они просили, нельзя ли нам
не кататься слишком далеко, потому что им велено следить за нами, а их лодки
не угоняются за нашими. «Да зачем вы следите?» — «Велено», — сказал высокий старик в синем халате. «Ведь вы нам помешать
не можете». — «Велено, что делать! Мы и сами желали бы, чтоб это скорее изменилось», — прибавил он.
Все
были в восторге, когда мы объявили, что покидаем Нагасаки; только Кичибе
был ни скучнее, ни веселее других. Он переводил вопросы и ответы, сам
ничего не спрашивая и
не интересуясь
ничем. Он как-то сказал на вопрос Посьета, почему он
не учится английскому языку, что жалеет, зачем выучился и по-голландски. «Отчего?» — «Я люблю, — говорит, —
ничего не делать, лежать на боку».
Кичибе извивался, как змей, допрашиваясь, когда идем, воротимся ли, упрашивая сказать день, когда выйдем, и т. п. Но
ничего не добился. «Спудиг (скоро), зер спудиг», — отвечал ему Посьет. Они просили сказать об этом по крайней мере за день до отхода — и того нет. На них, очевидно, напала тоска. Наступила их очередь
быть игрушкой. Мы мистифировали их, ловко избегая отвечать на вопросы. Так они и уехали в тревоге,
не добившись
ничего, а мы сели обедать.
Сегодня встаем утром: теплее вчерашнего; идем на фордевинд, то
есть ветер дует прямо с кормы; ходу пять узлов и ветер умеренный. «Свистать всех наверх — на якорь становиться!» — слышу давеча и бегу на ют. Вот мы и на якоре. Но что за безотрадные скалы! какие дикие места! ни кустика нет. Говорят,
есть деревня тут: да где же?
не видать
ничего, кроме скал.
Ничего, все
было бы сносно, если б
не отравляющий запах китайского масла!
«А теперь идите вон», — мог бы прибавить, если б захотел
быть чистосердечен, и
не мог бы
ничем так угодить.
Католики, напротив, начинают религией и хотят преподавать ее сразу, со всею ее чистотою и бескорыстным поклонением, тогда как у китайцев
не было до сих пор
ничего, похожего на религиозную идею.
Очевидно, что губернатору велено удержать нас, и он ждал высших лиц, чтобы сложить с себя ответственность во всем, что бы мы ни предприняли. Впрочем, положительно сказать
ничего нельзя: может
быть, полномочные и действительно тут — как добраться до истины? все средства к обману на их стороне. Они могут сказать нам, что один какой-нибудь полномочный заболел в дороге и что трое
не могут начать дела без него и т. п., — поверить их невозможно.
Им заметили, что уж раз
было отказано в принятии подарка, потому что губернатор
не хотел сам принимать от нас
ничего.
Четвертый — средних лет: у этого
было очень обыкновенное лицо, каких много,
не выражающее
ничего, как лопата.
Я
был бы снисходителен,
не требовал бы много, но
не было ничего похожего, по нашим понятиям, на человеческую красоту в целом собрании.
В другой чашке
была похлебка с рыбой, вроде нашей селянки. Я открыл,
не помню, пятую или шестую чашку: в ней кусочек рыбы плавал в чистом совершенно и светлом бульоне, как горячая вода. Я думал, что это уха, и проглотил ложки четыре, но мне показалось невкусно. Это действительно
была горячая вода — и больше
ничего.
Оно тем более замечательно, что подарок сделан, конечно, с согласия и даже по повелению правительства, без воли которого ни один японец, кто бы он ни
был, ни принять, ни дать
ничего не смеет.
Ну чем он
не европеец? Тем, что однажды за обедом спрятал в бумажку пирожное, а в другой раз слизнул с тарелки сою из анчоусов, которая ему очень понравилась? это местные нравы — больше
ничего. Он до сих пор
не видал тарелки и ложки,
ел двумя палочками, похлебку свою
пил непосредственно из чашки. Можно ли его укорять еще и за то, что он, отведав какого-нибудь кушанья, отдавал небрежно тарелку Эйноске, который, как пудель, сидел у ног его? Переводчик брал, с земным поклоном, тарелку и доедал остальное.
Адмирал сказал им, что хотя отношения наши с ними
были не совсем приятны, касательно отведения места на берегу, но он понимает, что губернаторы
ничего без воли своего начальства
не делали и потому против них собственно
ничего не имеет, напротив, благодарит их за некоторые одолжения, доставку провизии, воды и т. п.; но просит только их представить своему начальству, что если оно намерено вступить в какие бы то ни
было сношения с иностранцами, то пора ему подумать об отмене всех этих стеснений, которые всякой благородной нации покажутся оскорбительными.
Последние два дня дул крепкий, штормовой ветер; наконец он утих и позволил нам зайти за рифы, на рейд. Это
было сделано с рассветом; я спал и
ничего не видал. Я вышел на палубу, и берег представился мне вдруг, как уже оконченная, полная картина, прихотливо изрезанный красивыми линиями, со всеми своими очаровательными подробностями, в красках, в блеске.
В нем
не было ничего привлекательного, да и в разговоре его, в тоне, в рассказах, в приветствиях
была какая-то сухость, скрытность, что-то
не располагающее в его пользу.
Там то же почти, что и в Чуди: длинные, загороженные каменными, массивными заборами улицы с густыми, прекрасными деревьями: так что идешь по аллеям. У ворот домов стоят жители. Они, кажется, немного перестали бояться нас, видя, что мы
ничего худого им
не делаем. В городе, при таком большом народонаселении,
было живое движение. Много народа толпилось, ходило взад и вперед; носили тяжести, и довольно большие, особенно женщины. У некоторых
были дети за спиной или за пазухой.
— Они бегают оттого, что европейцы редко заходят сюда, и наши
не привыкли видеть их. Притом американцы,
бывши здесь, брали иногда с полей горох, бобы: если б один или несколько человек сделали это, так оно бы
ничего, а когда все…