Неточные совпадения
«Подал бы я, — думалось мне, — доверчиво мудрецу руку, как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать, и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки, я был бы богат и этим скудным разумением». Но и эта мечта улеглась в воображении вслед
за многим другим.
Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями:
дни, хотя порознь разнообразные, сливались в одну утомительно-однообразную массу годов.
Я думал, судя по прежним слухам, что слово «чай» у моряков есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал, что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа
за пуншем, загорится живой разговор, а с ним и носы, потом кончится
дело объяснениями в дружбе, даже объятиями, — словом, исполнится вся программа оргии.
День и ночь на корабле бдительно следят
за состоянием погоды.
Оторвется ли руль: надежда спастись придает изумительное проворство, и делается фальшивый руль. Оказывается ли сильная пробоина, ее затягивают на первый случай просто парусом — и отверстие «засасывается» холстом и не пропускает воду, а между тем десятки рук изготовляют новые доски, и пробоина заколачивается. Наконец судно отказывается от битвы, идет ко
дну: люди бросаются в шлюпку и на этой скорлупке достигают ближайшего берега, иногда
за тысячу миль.
Знаете что, — перебил он, — пусть он продолжает потихоньку таскать по кувшину, только, ради Бога, не больше кувшина: если его Терентьев и поймает, так что ж ему
за важность, что лопарем ударит или затрещину даст: ведь это не всякий
день…» — «А если Терентьев скажет вам, или вы сами поймаете, тогда…» — «Отправлю на бак!» — со вздохом прибавил Петр Александрович.
Он просыпается по будильнику. Умывшись посредством машинки и надев вымытое паром белье, он садится к столу, кладет ноги в назначенный для того ящик, обитый мехом, и готовит себе, с помощью пара же, в три секунды бифштекс или котлету и запивает чаем, потом принимается
за газету. Это тоже удобство — одолеть лист «Times» или «Herald»: иначе он будет глух и нем целый
день.
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что он прожил
день по всем удобствам, что видел много замечательного, что у него есть дюк и паровые цыплята, что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а в парламенте свой голос, он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает.
Завтрак снова является на столе, после завтрака кофе. Иван Петрович приехал на три
дня с женой, с детьми, и с гувернером, и с гувернанткой, с нянькой, с двумя кучерами и с двумя лакеями. Их привезли восемь лошадей: все это поступило на трехдневное содержание хозяина. Иван Петрович дальний родня ему по жене: не приехать же ему
за пятьдесят верст — только пообедать! После объятий начался подробный рассказ о трудностях и опасностях этого полуторасуточного переезда.
А как удивится гость, приехавший на целый
день к нашему барину, когда, просидев утро в гостиной и не увидев никого, кроме хозяина и хозяйки, вдруг видит
за обедом целую ватагу каких-то старичков и старушек, которые нахлынут из задних комнат и занимают «привычные места»!
До вечера: как не до вечера! Только на третий
день после того вечера мог я взяться
за перо. Теперь вижу, что адмирал был прав, зачеркнув в одной бумаге, в которой предписывалось шкуне соединиться с фрегатом, слово «непременно». «На море непременно не бывает», — сказал он. «На парусных судах», — подумал я. Фрегат рылся носом в волнах и ложился попеременно на тот и другой бок. Ветер шумел, как в лесу, и только теперь смолкает.
«Боже мой! кто это выдумал путешествия? — невольно с горестью воскликнул я, — едешь четвертый месяц, только и видишь серое небо и качку!» Кто-то засмеялся. «Ах, это вы!» — сказал я, увидя, что в каюте стоит, держась рукой
за потолок, самый высокий из моих товарищей, К. И. Лосев. «Да право! — продолжал я, — где же это синее море, голубое небо да теплота, птицы какие-то да рыбы, которых, говорят, видно на самом
дне?» На ропот мой как тут явился и дед.
«Что же это? как можно?» — закричите вы на меня… «А что ж с ним делать? не послать же в самом
деле в Россию». — «В стакан поставить да на стол». — «Знаю, знаю. На море это не совсем удобно». — «Так зачем и говорить хозяйке, что пошлете в Россию?» Что это
за житье — никогда не солги!
Наступает,
за знойным
днем, душно-сладкая, долгая ночь с мерцаньем в небесах, с огненным потоком под ногами, с трепетом неги в воздухе. Боже мой! Даром пропадают здесь эти ночи: ни серенад, ни вздохов, ни шепота любви, ни пенья соловьев! Только фрегат напряженно движется и изредка простонет да хлопнет обессиленный парус или под кормой плеснет волна — и опять все торжественно и прекрасно-тихо!
Мы сели у окна
за жалюзи, потому что хотя и было уже (у нас бы надо сказать еще) 15 марта, но
день был жаркий, солнце пекло, как у нас в июле или как здесь в декабре.
Если прибегнешь
за справками к путешественникам, найдешь у каждого ту же разноголосицу показаний, и все они верны, каждое своему моменту, именно моменту, потому что здесь все изменяется не по
дням, а по часам.
Выше сказано было, что колония теперь переживает один из самых знаменательных моментов своей истории: действительно оно так. До сих пор колония была не что иное, как английская провинция, живущая по законам, начертанным ей метрополиею, сообразно духу последней, а не действительным потребностям страны. Не раз заочные распоряжения лондонского колониального министра противоречили нуждам края и вели
за собою местные неудобства и затруднения в
делах.
Ему также все равно, где ни быть: придут ли в прекрасный порт или станут на якорь у бесплодной скалы; гуляет ли он на берегу или смотрит на корабле
за работами — он или делает
дело, тогда молчит и делает комическое лицо, или поет и хохочет.
Голландский доктор настаивал, чтоб мы непременно посетили его на другой
день, и объявил, что сам поедет проводить нас миль
за десять и завезет в гости к приятелю своему, фермеру.
На ночь нас развели по разным комнатам. Но как особых комнат было только три, и в каждой по одной постели, то пришлось по одной постели на двоих. Но постели таковы, что на них могли бы лечь и четверо. На другой
день, часу в восьмом, Ферстфельд явился
за нами в кабриолете, на паре прекрасных лошадей.
«И что
за пропасти: совсем нестрашные, — говорил он, — этаких у нас, в Псковской губернии, сколько хочешь!»
День был жаркий и тихий.
Кругом теснились скалы, выглядывая одна из-за другой, как будто вставали на цыпочки. Площадка была на полугоре; вниз шли тоже скалы, обросшие густою зеленью и кустами и уставленные прихотливо разбросанными каменьями. На
дне живописного оврага тек большой ручей, через который строился каменный мост.
В Стелленбоше Ферстфельд сказывал нам, что,
за несколько
дней перед нами, восьмилетняя девочка сунула руку в нору ящерицы, как казалось ей, но оттуда выскочила очковая змея и ужалила ее.
В самом
деле, мы поравнялись с какими-то темными массами, которые барон принял
за домы; но это оказались деревья.
Погода была так же хороша, как и
за три
дня, когда мы тут были.
Кучера, несмотря на водку, решительно объявили, что
день чересчур жарок и дальше ехать кругом всей горы нет возможности. Что с ними делать: браниться? — не поможет. Заводить процесс
за десять шиллингов — выиграешь только десять шиллингов, а кругом Льва все-таки не поедешь. Мы велели той же дорогой ехать домой.
От этого сегодня вы обедаете в обществе двадцати человек, невольно заводите знакомство, иногда успеет зародиться, в течение нескольких
дней, симпатия; каждый
день вы с большим удовольствием спешите свидеться,
за столом или в общей прогулке, с новым и неожиданным приятелем.
На другой
день за завтраком сошлось нас опять всего пятеро или шестеро: полковник с женой, англичанин-крикун да мы. Завтракали по-домашнему.
Тучи в этот
день были еще гуще и непроницаемее. Отцу Аввакуму надо было ехать назад. С сокрушенным сердцем сел он в карету Вандика и выехал, не видав Столовой горы. «Это меня
за что-нибудь Бог наказал!» — сказал он, уезжая. Едва прошел час-полтора, я был в ботаническом саду, как вдруг вижу...
Нам хотелось поговорить, но переводчика не было дома. У моего товарища был портрет Сейоло, снятый им
за несколько
дней перед тем посредством фотографии. Он сделал два снимка: один себе, а другой так, на случай. Я взял портрет и показал его сначала Сейоло: он посмотрел и громко захохотал, потом передал жене. «Сейоло, Сейоло!» — заговорила она, со смехом указывая на мужа, опять смотрела на портрет и продолжала смеяться. Потом отдала портрет мне. Сейоло взял его и стал пристально рассматривать.
Знаменитый мыс Доброй Надежды как будто совестится перед путешественниками
за свое приторное название и долгом считает всякому из них напомнить, что у него было прежде другое, больше ему к лицу. И в самом
деле, редкое судно не испытывает шторма у древнего мыса Бурь.
Я на родине ядовитых перцев, пряных кореньев, слонов, тигров, змей, в стране бритых и бородатых людей, из которых одни не ведают шапок, другие носят кучу ткани на голове: одни вечно гомозятся
за работой, c молотом, с ломом, с иглой, с резцом; другие едва дают себе труд съесть горсть рису и переменить место в целый
день; третьи, объявив вражду всякому порядку и труду, на легких проа отважно рыщут по морям и насильственно собирают дань с промышленных мореходцев.
Карету в один конец, поближе, нанимают
за полдоллара, подальше —
за доллар, и на целый
день — тоже доллар.
Только и слышишь команду: «На марса-фалах стоять! марса-фалы отдать!» Потом зажужжит, скользя по стеньге, отданный парус, судно сильно накренится, так что схватишься
за что-нибудь рукой, польется дождь, и праздничный, солнечный
день в одно мгновение обратится в будничный.
Наконец, миль
за полтораста, вдруг дунуло, и я на другой
день услыхал обыкновенный шум и суматоху. Доставали канат. Все толпились наверху встречать новый берег. Каюта моя, во время моей болезни, обыкновенно полнехонька была посетителей: в ней можно было поместиться троим, а придет человек семь; в это же утро никого: все глазели наверху. Только барон Крюднер забежал на минуту.
Я пошел проведать Фаддеева. Что
за картина! в нижней палубе сидело, в самом
деле, человек сорок: иные покрыты были простыней с головы до ног, а другие и без этого. Особенно один уже пожилой матрос возбудил мое сострадание. Он морщился и сидел голый, опершись руками и головой на бочонок, служивший ему столом.
Вам, может быть, покажется странно, что я вхожу в подробности о
деле, которое, в глазах многих, привыкших считать безусловно Китай и Японию
за одно, не подлежит сомнению.
Им хочется отказать в требованиях, но хочется и узнать, что им
за это будет: в самом ли
деле будут драться, и больно ли?
В отдыхальне, как мы прозвали комнату, в которую нас повели и через которую мы проходили, уже не было никого: сидящие фигуры убрались вон. Там стояли привезенные с нами кресло и четыре стула. Мы тотчас же и расположились на них. А кому недостало, те присутствовали тут же, стоя. Нечего и говорить, что я пришел в отдыхальню без башмаков: они остались в приемной зале, куда я должен был сходить
за ними. Наконец я положил их в шляпу, и
дело там и осталось.
На фрегате ничего особенного: баниосы ездят каждый
день выведывать о намерениях адмирала. Сегодня были двое младших переводчиков и двое ондер-баниосов: они просили, нельзя ли нам не кататься слишком далеко, потому что им велено следить
за нами, а их лодки не угоняются
за нашими. «Да зачем вы следите?» — «Велено», — сказал высокий старик в синем халате. «Ведь вы нам помешать не можете». — «Велено, что делать! Мы и сами желали бы, чтоб это скорее изменилось», — прибавил он.
Матросы молча сидели на
дне шлюпки, мы на лавках, держась руками
за борт и сжавшись в кучу, потому что наклоненное положение катера всех сбивало в одну сторону.
Вот уж четвертый
день ревет крепкий NW; у нас травят канат, шкуну взяли на бакштов, то есть она держится
за поданный с фрегата канат, как дитя
за платье няньки.
Но и инсургенты платят
за это хорошо. На
днях они объявили, что готовы сдать город и просят прислать полномочных для переговоров. Таутай обрадовался и послал к ним девять чиновников, или мандаринов, со свитой. Едва они вошли в город, инсургенты предали их тем ужасным, утонченным мучениям, которыми ознаменованы все междоусобные войны.
Англичанин этот, про которого я упомянул, ищет впечатлений и приключений. Он каждый
день с утра отправляется, с заряженным револьвером в кармане, то в лагерь, то в осажденный город, посмотреть, что там делается, нужды нет, что китайское начальство устранило от себя ответственность
за все неприятное, что может случиться со всяким европейцем, который без особенных позволений и предосторожностей отправится на место военных действий.
Английское правительство оправдывается тем, что оно не властно запретить сеять в Индии мак, а присматривать-де
за неводворением опиума в Китай — не его
дело, а обязанность китайского правительства.
— «
За чем же
дело стало?» — «Лавируем: противный ветер, не подошли с полверсты».
В этот
день вместе с баниосами явился новый чиновник, по имени Синоуара Томотаро, принадлежащий к свите полномочных и приехавших будто бы вперед, а вернее, вместе с ними. Все они привезли уверение, что губернатор отвечает
за свидание, то есть что оно состоится в четверг. Итак, мы остаемся.
Настала наконец самая любопытная эпоха нашего пребывания в Японии: завязывается путем
дело,
за которым прибыли, в одно время, экспедиции от двух государств.
Адмирал не взял на себя труда догадываться, зачем это, тем более что японцы верят в счастливые и несчастливые
дни, и согласился лучше поехать к ним, лишь бы
за пустяками не медлить, а заняться
делом.
У всех четырех полномочных, и у губернаторов тоже, на голове наставлена была на маковку, вверх
дном, маленькая, черная, с гранью, коронка, очень похожая формой на дамские рабочие корзиночки и, пожалуй, на кузовки, с которыми у нас бабы ходят
за грибами.
Да где же это я в самом
деле? кто кругом меня, с этими бритыми лбами, смуглыми, как у мумий, щеками, с поникшими головами и полуопущенными веками, в длинных, широких одеждах, неподвижные, едва шевелящие губами, из-за которых, с подавленными вздохами, вырываются неуловимые для нашего уха, глухие звуки?