Неточные совпадения
Гончарова.], поэт, — хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает
жизнь и тут же рядом превращает в камень все, чего коснется своим огнем; где
человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда, в светлые чертоги Божьего мира, где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть, а сердце биться».
«Отошлите это в ученое общество, в академию, — говорите вы, — а беседуя с
людьми всякого образования, пишите иначе. Давайте нам чудес, поэзии, огня,
жизни и красок!» Чудес, поэзии! Я сказал, что их нет, этих чудес: путешествия утратили чудесный характер. Я не сражался со львами и тиграми, не пробовал человеческого мяса. Все подходит под какой-то прозаический уровень.
Теперь еще у меня пока нет ни ключа, ни догадок, ни даже воображения: все это подавлено рядом опытов, более или менее трудных, новых, иногда не совсем занимательных, вероятно, потому, что для многих из них нужен запас свежести взгляда и большей впечатлительности: в известные лета
жизнь начинает отказывать
человеку во многих приманках, на том основании, на каком скупая мать отказывает в деньгах выделенному сыну.
Если нет крупных бед или внешних заметных волнений, зато сколько невидимых, но острых игл вонзается в
человека среди сложной и шумной
жизни в толпе, при ежедневных стычках «с ближним»!
Это вглядыванье, вдумыванье в чужую
жизнь, в
жизнь ли целого народа или одного
человека, отдельно, дает наблюдателю такой общечеловеческий и частный урок, какого ни в книгах, ни в каких школах не отыщешь.
Животным так внушают правила поведения, что бык как будто бы понимает, зачем он жиреет, а
человек, напротив, старается забывать, зачем он круглый Божий день и год, и всю
жизнь, только и делает, что подкладывает в печь уголь или открывает и закрывает какой-то клапан.
Как прекрасна
жизнь, между прочим и потому, что
человек может путешествовать!
А какая бездна невидимых и неведомых
человеку тварей движется и кипит в этой чаше, переполненной
жизнью!
Но сколько
жизни покоится в этой мягкой, нежной теплоте, перед которой вы доверчиво, без опасения, открываете грудь и горло, как перед ласками добрых
людей доверчиво открываете сердце!
Но с странным чувством смотрю я на эти игриво-созданные, смеющиеся берега: неприятно видеть этот сон, отсутствие движения.
Люди появляются редко; животных не видать; я только раз слышал собачий лай. Нет людской суеты; мало признаков
жизни. Кроме караульных лодок другие робко и торопливо скользят у берегов с двумя-тремя голыми гребцами, с слюнявым мальчишкой или остроглазой девчонкой.
Стоят на ногах они неуклюже, опустившись корпусом на коленки, и большею частью смотрят сонно, вяло: видно, что их ничто не волнует, что нет в этой массе
людей постоянной идеи и цели, какая должна быть в мыслящей толпе, что они едят, спят и больше ничего не делают, что привыкли к этой
жизни и любят ее.
Порядочные
люди, особенно из переводчиков, обращавшихся с европейцами, охают, как я писал, от скуки и недостатка
жизни умственной и нравственной.
В Англии есть клубы; там вы видитесь с
людьми, с которыми привыкли быть вместе, а здесь европейская
жизнь так быстро перенеслась на чужую почву, что не успела пустить корней, и оттого, должно быть, скучно.
Третий — очень пожилой
человек, худощавый и смуглый, с поникшим взором, как будто проведший всю
жизнь в затворничестве, и немного с птичьим лицом.
Ходят ли они, улыбаются ли, поют ли, пляшут ли? знают ли нашу человеческую
жизнь, наше горе и веселье, или забыли в долгом сне, как живут
люди?
Ум везде одинаков: у умных
людей есть одни общие признаки, как и у всех дураков, несмотря на различие наций, одежд, языка, религий, даже взгляда на
жизнь.
Возделанные поля, чистота хижин, сады, груды плодов и овощей, глубокий мир между
людьми — все свидетельствовало, что
жизнь доведена трудом до крайней степени материального благосостояния; что самые заботы, страсти, интересы не выходят из круга немногих житейских потребностей; что область ума и духа цепенеет еще в сладком, младенческом сне, как в первобытных языческих пастушеских царствах; что
жизнь эта дошла до того рубежа, где начинается царство духа, и не пошла далее…
Сегодня мы ушли и вот качаемся теперь в Тихом океане; но если б и остались здесь, едва ли бы я собрался на берег. Одна природа да животная, хотя и своеобразная,
жизнь, не наполнят
человека, не поглотят внимания: остается большая пустота. Для того даже, чтобы испытывать глубже новое, не похожее ни на что свое, нужно, чтоб тут же рядом, для сравнения, была параллель другой, развитой
жизни.
Я с большей отрадой смотрел на кафров и негров в Африке, на малайцев по островам Индийского океана, но с глубокой тоской следил в китайских кварталах за общим потоком китайской
жизни, наблюдал подробности и попадавшиеся мне ближе личности, слушал рассказы других, бывалых и знающих
людей.
«Сохрани вас Боже! — закричал один бывалый
человек, —
жизнь проклянете! Я десять раз ездил по этой дороге и знаю этот путь как свои пять пальцев. И полверсты не проедете, бросите. Вообразите, грязь, брод; передняя лошадь ушла по пояс в воду, а задняя еще не сошла с пригорка, или наоборот. Не то так передняя вскакивает на мост, а задняя задерживает: вы-то в каком положении в это время? Между тем придется ехать по ущельям, по лесу, по тропинкам, где качка не пройдет. Мученье!»
Я теперь живой, заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места, дикари возводятся в чин
человека, религия и цивилизация борются с дикостью и вызывают к
жизни спящие силы.
Но не на море только, а вообще в
жизни, на всяком шагу, грозят нам опасности, часто, к спокойствию нашему, не замечаемые. Зато, как будто для уравновешения хорошего с дурным, всюду рассеяно много «страшных» минут, где воображение подозревает опасность, которой нет. На море в этом отношении много клеплют напрасно, благодаря «страшным», в глазах непривычных
людей, минутам. И я бывал в числе последних, пока не был на море.
Неточные совпадения
Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно
жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто в двадцать лет был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; // Кто в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О ком твердили целый век: // N. N. прекрасный
человек.
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила
жизнь обоих нас; // В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и
людей // На самом утре наших дней.
Он окурил упоительным куревом людские очи; он чудно польстил им, сокрыв печальное в
жизни, показав им прекрасного
человека.
Учителей у него было немного: большую часть наук читал он сам. И надо сказать правду, что, без всяких педантских терминов, огромных воззрений и взглядов, которыми любят пощеголять молодые профессора, он умел в немногих словах передать самую душу науки, так что и малолетнему было очевидно, на что именно она ему нужна, наука. Он утверждал, что всего нужнее
человеку наука
жизни, что, узнав ее, он узнает тогда сам, чем он должен заняться преимущественнее.
— Нет, не повалю, — отвечал Собакевич, — покойник был меня покрепче, — и, вздохнувши, продолжал: — Нет, теперь не те
люди; вот хоть и моя
жизнь, что за
жизнь? так как-то себе…