Неточные совпадения
И люди тоже, даже незнакомые, в
другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились уладить дело. Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?» И на лицах
других мне страшно было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел, как пустела
моя квартира, как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять на что?
Но, к удивлению и удовольствию
моему, на длинном столе стоял всего один графин хереса, из которого человека два выпили по рюмке,
другие и не заметили его.
«А вот что около меня!» — добавил я, боязливо и вопросительно поглядывая то на валы, которые поднимались около
моих плеч и локтей и выше головы, то вдаль, стараясь угадать, приветнее ли и светлее ли
других огней блеснут два фонаря на русском фрегате?
Каждый день прощаюсь я с здешними берегами, поверяю свои впечатления, как скупой поверяет втихомолку каждый спрятанный грош. Дешевы
мои наблюдения, немного выношу я отсюда, может быть отчасти и потому, что ехал не сюда, что тороплюсь все дальше. Я даже боюсь слишком вглядываться, чтоб не осталось сору в памяти. Я охотно расстаюсь с этим всемирным рынком и с картиной суеты и движения, с колоритом дыма, угля, пара и копоти. Боюсь, что образ современного англичанина долго будет мешать
другим образам…
То ваша голова и стан,
мой прекрасный
друг, но в матросской куртке, то будто пушка в вашем замасленном пальто, любезный
мой артист, сидит подле меня на диване.
Добрый Посьет стал уверять, что он ясно видел
мою хитрость, а барон молчал и только на
другой день сознался, что вчера он готов был драться со мной.
Нам хотелось поговорить, но переводчика не было дома. У
моего товарища был портрет Сейоло, снятый им за несколько дней перед тем посредством фотографии. Он сделал два снимка: один себе, а
другой так, на случай. Я взял портрет и показал его сначала Сейоло: он посмотрел и громко захохотал, потом передал жене. «Сейоло, Сейоло!» — заговорила она, со смехом указывая на мужа, опять смотрела на портрет и продолжала смеяться. Потом отдала портрет мне. Сейоло взял его и стал пристально рассматривать.
Малаец прятался под навесом юта, потом, увидев дверь
моей каюты отворенною, поставил туда сначала одну ногу, затем
другую и спину, а голова была еще наруже.
Фаддеев, по
моему поручению, возьмет деньги, спустится на лодки купить ананасов или что-нибудь
другое: вижу, он спорит там, сердится; наконец торг заключается и он приносит, что нужно.
Мы пошли назад; индиец принялся опять вопить по книге, а
другие два уселись на пятки слушать; четвертый вынес нам из ниши роз на блюде. Мы заглянули по соседству и в малайскую мечеть. «Это я и в Казани видел», — сказал один из
моих товарищей, посмотрев на голые стены.
Если
мои распоряжения дурны, если я не способен, не умею, так изберите
другого…» Нет, уж пусть будет томить жар — куда ни шло!
Наконец, миль за полтораста, вдруг дунуло, и я на
другой день услыхал обыкновенный шум и суматоху. Доставали канат. Все толпились наверху встречать новый берег. Каюта
моя, во время
моей болезни, обыкновенно полнехонька была посетителей: в ней можно было поместиться троим, а придет человек семь; в это же утро никого: все глазели наверху. Только барон Крюднер забежал на минуту.
Я думал, что исполнится наконец и эта
моя мечта — увидеть необитаемый остров; но напрасно: и здесь живут люди, конечно всего человек тридцать разного рода Робинзонов, из беглых матросов и отставных пиратов, из которых один до сих пор носит на руке какие-то выжженные порохом знаки прежнего своего достоинства. Они разводят ям, сладкий картофель, таро, ананасы, арбузы. У них есть свиньи, куры, утки. На
другом острове они держат коров и быков, потому что на Пиле скот портит деревья.
Я пошел проведать Фаддеева. Что за картина! в нижней палубе сидело, в самом деле, человек сорок: иные покрыты были простыней с головы до ног, а
другие и без этого. Особенно один уже пожилой матрос возбудил
мое сострадание. Он морщился и сидел голый, опершись руками и головой на бочонок, служивший ему столом.
Позвали обедать. Один столик был накрыт особо, потому что не все уместились на полу; а всех было человек двадцать. Хозяин, то есть распорядитель обеда, уступил мне свое место. В
другое время я бы поцеремонился; но дойти и от палатки до палатки было так жарко, что я измучился и сел на уступленное место — и в то же мгновение вскочил: уж не то что жарко, а просто горячо сидеть.
Мое седалище состояло из десятков двух кирпичей, служивших каменкой в бане: они лежали на солнце и накалились.
Но я готов отстаивать свое мнение, теперь особенно, когда я только что расстался с китайцами, когда черты лиц их так живы в
моей памяти и когда я вижу
другие, им подобные.
Мы воспользовались этим случаем и стали помещать в реестрах разные вещи: трубки японские, рабочие лакированные ящики с инкрустацией и т. п. Но вместо десяти-двадцати штук они вдруг привезут три-четыре. На
мою долю досталось, однако ж, кое-что: ящик, трубка и
другие мелочи. Хотелось бы выписать по нескольку штук на каждого, но скупо возят. За ящик побольше берут по 12 таилов (таил — около 3 р. асс.), поменьше — 8.
Часов до четырех, по обыкновению, писал и только собрался лечь, как начали делать поворот на
другой галс: стали свистать, командовать; бизань-шкот и грота-брас идут чрез роульсы, привинченные к самой крышке
моей каюты, и когда потянут обе эти снасти, точно два экипажа едут по самому черепу.
Посьет, пылкий
мой сосед, являющийся всегда, когда надо помочь кому-нибудь, явился и тут и вытащил мальчика, а
другие — старика.
Я не знал, на что решиться, и мрачно сидел на своем чемодане, пока товарищи
мои шумно выбирались из трактира. Кули приходили и выходили, таская поклажу. Все ушли; девятый час, а шкуне в 10 часу велено уйти. Многие из наших обедают у Каннингама, а
другие отказались, в том числе и я. Это прощальный обед. Наконец я быстро собрался, позвал писаря нашего, который жил в трактире, для переписки бумаг, велел привести двух кули, и мы отправились.
А вот
мой приятель, барон Крюднер, воротяся из Парижа, рассказывал, что ему на парижской дороге, в одном вагоне, было до крайности весело, а в
другом до крайности страшно.
Молодые
мои спутники не очень, однако ж, смущались шумом; они останавливались перед некоторыми работницами и ухитрялись как-то не только говорить между собою, но и слышать
друг друга. Я хотел было что-то спросить у Кармена, но не слыхал и сам, что сказал. К этому еще вдобавок в зале разливался запах какого-то масла, конечно табачного, довольно неприятный.
Может быть, вы все будете недовольны
моим эскизом и потребуете чего-нибудь еще: да чего же? Кажется, я догадываюсь. Вам лень встать с покойного кресла, взять с полки книгу и прочесть, что Филиппинские острова лежат между 114 и 134° восточн‹ой› долг‹оты›; 5 и 20° северн‹ой› шир‹оты›, что самый большой остров — Люсон, с столичным городом Манила, потом следуют острова: Магинданао, Сулу, Палауан; меньшие: Самар, Панай, Лейт, Миндоро и многие
другие.
Смотритель вынул из несессера и положил на стол прибор: тарелку, ножик, вилку и ложку. «Еще и ложку вынул!» — ворчал шепотом
мой человек, поворачивая рябчика на сковородке с одной стороны на
другую и следя с беспокойством за движениями смотрителя. Смотритель неподвижно сидел перед прибором, наблюдая за человеком и ожидая, конечно, обещанного ужина.
И они позвали его к себе. «Мы у тебя были, теперь ты приди к нам», — сказали они и угощали его обедом, но в своем вкусе, и потому он не ел. В грязном горшке чукчанка сварила оленины, вынимала ее и делила на части руками — какими — Боже
мой! Когда он отказался от этого блюда, ему предложили
другое, самое лакомое: сырые оленьи мозги. «Мы ели у тебя, так уж и ты, как хочешь, а ешь у нас», — говорили они.
Но когда это удовольствие тянется так долго, как
мое, тогда дашь ему и
другое название.
Витима — слобода, с церковью Преображения, с сотней жителей, с приходским училищем, и ямщики почти все грамотные. Кроме извоза они промышляют ловлей зайцев, и тулупы у всех заячьи, как у нас бараньи. Они сеют хлеб. От Витимы еще около четырехсот верст до Киренска, уездного города, да оттуда девятьсот шестьдесят верст до Иркутска. Теперь пост, и в Витиме толпа постников, окружавшая
мою повозку, утащила у меня три рыбы, два омуля и стерлядь, а до рябчиков и
другого скоромного не дотронулись: грех!
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите
мой печальный глас: // Всё те же ль вы?
другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
Так точно думал
мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, // Одним на время очарован, // Разочарованный
другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Дианы грудь, ланиты Флоры // Прелестны, милые
друзья! // Однако ножка Терпсихоры // Прелестней чем-то для меня. // Она, пророчествуя взгляду // Неоцененную награду, // Влечет условною красой // Желаний своевольный рой. // Люблю ее,
мой друг Эльвина, // Под длинной скатертью столов, // Весной на мураве лугов, // Зимой на чугуне камина, // На зеркальном паркете зал, // У моря на граните скал.
Дай оглянусь. Простите ж, сени, // Где дни
мои текли в глуши, // Исполнены страстей и лени // И снов задумчивой души. // А ты, младое вдохновенье, // Волнуй
мое воображенье, // Дремоту сердца оживляй, // В
мой угол чаще прилетай, // Не дай остыть душе поэта, // Ожесточиться, очерстветь // И наконец окаменеть // В мертвящем упоенье света, // В сем омуте, где с вами я // Купаюсь, милые
друзья!
Но изменяет пеной шумной // Оно желудку
моему, // И я Бордо благоразумный // Уж нынче предпочел ему. // К Au я больше не способен; // Au любовнице подобен // Блестящей, ветреной, живой, // И своенравной, и пустой… // Но ты, Бордо, подобен
другу, // Который, в горе и в беде, // Товарищ завсегда, везде, // Готов нам оказать услугу // Иль тихий разделить досуг. // Да здравствует Бордо, наш
друг!