Какое счастье, что они не понимали друг друга! Но по одному лицу, по голосу Фаддеева можно было догадываться, что он третирует купца en canaille, как какого-нибудь продавца баранок в Чухломе. «Врешь, не то показываешь, — говорил он, швыряя штуку материи. — Скажи ему, ваше высокоблагородие, чтобы дал той самой, которой отрезал Терентьеву да Кузьмину». Купец подавал другой кусок. «Не то, сволочь,
говорят тебе!» И все в этом роде.
Неточные совпадения
— «Ах
ты, Господи! поди-ка посмотри
ты, не увидишь ли?» —
говорил он кому-нибудь из матрос.
«Достал, —
говорил он радостно каждый раз, вбегая с кувшином в каюту, — на вот, ваше высокоблагородие, мойся скорее, чтоб не застали да не спросили, где взял, а я пока достану
тебе полотенце рожу вытереть!» (ей-богу, не лгу!).
«Что с
тобой?» — «Да смех такой…» — «Ну
говори, что?» — «Шведов треснулся головой о палубу».
«Вот
тебе!» — сказал он (мы с ним были на
ты; он
говорил вы уже в готовых фразах: «ваше высокоблагородие» или «воля ваша» и т. п.).
«В этой широте, —
говорит одна надпись, — в таких-то градусах,
ты встретишь такие ветры», и притом показаны месяц и число.
— «Да как
ты там
говоришь с ними?» — «По-англичански».
«Что ж
ты ничего не
говоришь?» — «Да там всего только двое, ваше благородие».
«Да
ты смотри не напейся холодного после работы, —
говорю я шутя, — или на сырости не ложись ночью».
Фаддеев встретил меня с раковинами. «Отстанешь ли
ты от меня с этою дрянью?» — сказал я, отталкивая ящик с раковинами, который он, как блюдо с устрицами, поставил передо мной. «Извольте посмотреть, какие есть хорошие», —
говорил он, выбирая из ящика то рогатую, то красную, то синюю с пятнами. «Вот эта, вот эта; а эта какая славная!» И он сунул мне к носу. От нее запахло падалью. «Что это такое?» — «Это я чистил: улитки были, — сказал он, — да, видно, прокисли». — «Вон, вон! неси к Гошкевичу!»
Вечер так и прошел; мы были вместо десяти уже в шестнадцати милях от берега. «Ну, завтра чем свет войдем», —
говорили мы, ложась спать. «Что нового?» — спросил я опять, проснувшись утром, Фаддеева. «Васька жаворонка съел», — сказал он. «Что
ты, где ж он взял?» — «Поймал на сетках». — «Ну что ж не отняли?» — «Ушел в ростры, не могли отыскать». — «Жаль! Ну а еще что?» — «Еще — ничего». — «Как ничего: а на якорь становиться?» — «Куда те становиться: ишь какая погода! со шканцев на бак не видать».
И они позвали его к себе. «Мы у
тебя были, теперь
ты приди к нам», — сказали они и угощали его обедом, но в своем вкусе, и потому он не ел. В грязном горшке чукчанка сварила оленины, вынимала ее и делила на части руками — какими — Боже мой! Когда он отказался от этого блюда, ему предложили другое, самое лакомое: сырые оленьи мозги. «Мы ели у
тебя, так уж и
ты, как хочешь, а ешь у нас», —
говорили они.
«Туда нейдет, —
говорил он, —
ты лучше подтолкни ее сюда; а потом отвори ворота, я ее приведу».
Стали встречаться села с большими запасами хлеба, сена, лошади, рогатый скот, домашняя птица. Дорога все — Лена, чудесная, проторенная частой ездой между Иркутском, селами и приисками. «А что, смирны ли у вас лошади?» — спросишь на станции. «Чего не смирны? словно овцы: видите, запряжены, никто их не держит, а стоят». — «Как же так? а мне надо бы лошадей побойчее», —
говорил я, сбивая их. «Лошадей
тебе побойчее?» — «Ну да». — «Да эти-то ведь настоящие черти: их и не удержишь ничем». И оно действительно так.
«
Ты, парень, —
говорят ему, — пошевеливайся, коренняк-то больно торопится».
— Ступай же,
говорят тебе! — кричали запорожцы. Двое из них схватили его под руки, и как он ни упирался ногами, но был наконец притащен на площадь, сопровождаемый бранью, подталкиваньем сзади кулаками, пинками и увещаньями. — Не пяться же, чертов сын! Принимай же честь, собака, когда тебе дают ее!
— Что кричишь-то? Я сам закричу на весь мир, что ты дурак, скотина! — кричал Тарантьев. — Я и Иван Матвеич ухаживали за тобой, берегли, словно крепостные, служили тебе, на цыпочках ходили, в глаза смотрели, а ты обнес его перед начальством: теперь он без места и без куска хлеба! Это низко, гнусно! Ты должен теперь отдать ему половину состояния; давай вексель на его имя; ты теперь не пьян, в своем уме, давай,
говорю тебе, я без того не выйду…
Неточные совпадения
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с
тобой?» — «Мне скучно, //
Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что знала, то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была
ты влюблена тогда?» —
«Ах! няня, сделай одолженье». — // «Изволь, родная, прикажи». // «Не думай… право… подозренье… // Но видишь… ах! не откажи». — // «Мой друг, вот Бог
тебе порука». — // «Итак, пошли тихонько внука // С запиской этой к О… к тому… // К соседу… да велеть ему, // Чтоб он не
говорил ни слова, // Чтоб он не называл меня…» — // «Кому же, милая моя? // Я нынче стала бестолкова. // Кругом соседей много есть; // Куда мне их и перечесть». —
Спор громче, громче; вдруг Евгений // Хватает длинный нож, и вмиг // Повержен Ленский; страшно тени // Сгустились; нестерпимый крик // Раздался… хижина шатнулась… // И Таня в ужасе проснулась… // Глядит, уж в комнате светло; // В окне сквозь мерзлое стекло // Зари багряный луч играет; // Дверь отворилась. Ольга к ней, // Авроры северной алей // И легче ласточки, влетает; // «Ну, —
говорит, — скажи ж
ты мне, // Кого
ты видела во сне?»
Ты говорил со мной в тиши, // Когда я бедным помогала // Или молитвой услаждала // Тоску волнуемой души?
Вставая с первыми лучами, // Теперь она в поля спешит // И, умиленными очами // Их озирая,
говорит: // «Простите, мирные долины, // И вы, знакомых гор вершины, // И вы, знакомые леса; // Прости, небесная краса, // Прости, веселая природа; // Меняю милый, тихий свет // На шум блистательных сует… // Прости ж и
ты, моя свобода! // Куда, зачем стремлюся я? // Что мне сулит судьба моя?»