Неточные совпадения
Вам хочется знать, как я вдруг из своей покойной комнаты, которую оставлял только
в случае крайней надобности и всегда с сожалением, перешел на зыбкое лоно морей, как, избалованнейший из
всех вас городскою жизнию, обычною суетой дня и мирным спокойствием ночи, я вдруг,
в один день,
в один час, должен был ниспровергнуть этот порядок и ринуться
в беспорядок жизни моряка?
Из этого видно, что у
всех, кто не бывал на море, были еще
в памяти старые романы Купера или рассказы Мариета о море и моряках, о капитанах, которые чуть не сажали на цепь пассажиров, могли жечь и вешать подчиненных, о кораблекрушениях, землетрясениях.
«Вот вы привыкли по ночам сидеть, а там, как солнце село, так затушат
все огни, — говорили другие, — а шум, стукотня какая, запах, крик!» — «Сопьетесь вы там с кругу! — пугали некоторые, — пресная вода там
в редкость,
все больше ром пьют».
Я изумился: я видался с нею
всего раза три
в год и мог бы не видаться три года, ровно столько, сколько нужно для кругосветного плавания, она бы не заметила.
Гончарова.], поэт, — хочу
в Бразилию,
в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь и тут же рядом превращает
в камень
все, чего коснется своим огнем; где человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда,
в светлые чертоги Божьего мира, где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть, а сердце биться».
Все было загадочно и фантастически прекрасно
в волшебной дали: счастливцы ходили и возвращались с заманчивою, но глухою повестью о чудесах, с детским толкованием тайн мира.
И вдруг неожиданно суждено было воскресить мечты, расшевелить воспоминания, вспомнить давно забытых мною кругосветных героев. Вдруг и я вслед за ними иду вокруг света! Я радостно содрогнулся при мысли: я буду
в Китае,
в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на те острова, где гуляет
в первобытной простоте дикарь, посмотрю на эти чудеса — и жизнь моя не будет праздным отражением мелких, надоевших явлений. Я обновился;
все мечты и надежды юности, сама юность воротилась ко мне. Скорей, скорей
в путь!
И люди тоже, даже незнакомые,
в другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились уладить дело. Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?» И на лицах других мне страшно было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел, как пустела моя квартира, как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть
все это, променять на что?
Действительность, как туча, приближалась
все грозней и грозней; душу посещал и мелочной страх, когда я углублялся
в подробный анализ предстоящего вояжа.
В Австралии есть кареты и коляски; китайцы начали носить ирландское полотно;
в Ост-Индии говорят
все по-английски; американские дикари из леса порываются
в Париж и
в Лондон, просятся
в университет;
в Африке черные начинают стыдиться своего цвета лица и понемногу привыкают носить белые перчатки.
Казалось,
все страхи, как мечты, улеглись: вперед манил простор и ряд неиспытанных наслаждений. Грудь дышала свободно, навстречу веяло уже югом, манили голубые небеса и воды. Но вдруг за этою перспективой возникало опять грозное привидение и росло по мере того, как я вдавался
в путь. Это привидение была мысль: какая обязанность лежит на грамотном путешественнике перед соотечественниками, перед обществом, которое следит за плавателями?
Экспедиция
в Японию — не иголка: ее не спрячешь, не потеряешь. Трудно теперь съездить и
в Италию, без ведома публики, тому, кто раз брался за перо. А тут предстоит объехать
весь мир и рассказать об этом так, чтоб слушали рассказ без скуки, без нетерпения. Но как и что рассказывать и описывать? Это одно и то же, что спросить, с какою физиономией явиться
в общество?
«Отошлите это
в ученое общество,
в академию, — говорите вы, — а беседуя с людьми всякого образования, пишите иначе. Давайте нам чудес, поэзии, огня, жизни и красок!» Чудес, поэзии! Я сказал, что их нет, этих чудес: путешествия утратили чудесный характер. Я не сражался со львами и тиграми, не пробовал человеческого мяса.
Все подходит под какой-то прозаический уровень.
Сверх положенных, там
в апреле является нежданное лето, морит духотой, а
в июне непрошеная зима порошит иногда снегом, потом вдруг наступит зной, какому позавидуют тропики, и
все цветет и благоухает тогда на пять минут под этими страшными лучами.
Раза три
в год Финский залив и покрывающее его серое небо нарядятся
в голубой цвет и млеют, любуясь друг другом, и северный человек, едучи из Петербурга
в Петергоф, не насмотрится на редкое «чудо», ликует
в непривычном зное, и
все заликует: дерево, цветок и животное.
Все изящество образа этого, с синими глазами, блестит
в тончайшей и белейшей рубашке,
в гладко выбритом подбородке и красиво причесанных русых или рыжих бакенбардах.
Три раза ездил я
в Кронштадт, и
все что-нибудь было еще не готово.
И
в самом деле напрасно: во
все время плавания я ни разу не почувствовал ни малейшей дурноты и возбуждал зависть даже
в моряках.
С первого раза невыгодно действует на воображение
все, что потом привычному глазу кажется удобством: недостаток света, простора, люки, куда люди как будто проваливаются, пригвожденные к стенам комоды и диваны, привязанные к полу столы и стулья, тяжелые орудия, ядра и картечи, правильными кучами на кранцах, как на подносах, расставленные у орудий; груды снастей, висящих, лежащих, двигающихся и неподвижных, койки вместо постелей, отсутствие
всего лишнего; порядок и стройность вместо красивого беспорядка и некрасивой распущенности, как
в людях, так и
в убранстве этого плавучего жилища.
Моряки особенно жаловались мне на недостаток любознательности
в нашей публике ко
всему, что касается моря и флота, и приводили
в пример англичан, которые толпами, с женами и детьми, являются на всякий корабль, приходящий
в порт.
У англичан море — их почва: им не по чем ходить больше. Оттого
в английском обществе есть множество женщин, которые бывали во
всех пяти частях света.
Они разом схватили
все, что было со мной, чуть не меня самого, и понесли
в назначенную мне каюту.
Такой ловкости и цепкости, какою обладает матрос вообще, а Фаддеев
в особенности, встретишь разве
в кошке. Через полчаса
все было на своем месте, между прочим и книги, которые он расположил на комоде
в углу полукружием и перевязал, на случай качки, веревками так, что нельзя было вынуть ни одной без его же чудовищной силы и ловкости, и я до Англии пользовался книгами из чужих библиотек.
Офицеров никого не было
в кают-компании:
все были наверху, вероятно «на авральной работе». Подали холодную закуску. А. А. Болтин угощал меня.
Я немного приостановился жевать при мысли, что подо мной уже лежит пятьсот пудов пороху и что
в эту минуту
вся «авральная работа» сосредоточена на том, чтобы подложить еще пудов триста.
Я думал, судя по прежним слухам, что слово «чай» у моряков есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал, что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа за пуншем, загорится живой разговор, а с ним и носы, потом кончится дело объяснениями
в дружбе, даже объятиями, — словом, исполнится
вся программа оргии.
Я
в предыдущих письмах познакомил вас с ним и почти со
всеми моими спутниками.
Деду, как старшему штурманскому капитану, предстояло наблюдать за курсом корабля. Финский залив
весь усеян мелями, но он превосходно обставлен маяками, и
в ясную погоду
в нем так же безопасно, как на Невском проспекте.
«Да вон, кажется…» — говорил я, указывая вдаль. «Ах,
в самом деле — вон, вон, да, да! Виден, виден! — торжественно говорил он и капитану, и старшему офицеру, и вахтенному и бегал то к карте
в каюту, то опять наверх. — Виден, вот, вот он,
весь виден!» — твердил он, радуясь, как будто увидел родного отца. И пошел мерять и высчитывать узлы.
Плавание становилось однообразно и, признаюсь, скучновато:
все серое небо, да желтое море, дождь со снегом или снег с дождем — хоть кому надоест. У меня уж заболели зубы и висок. Ревматизм напомнил о себе живее, нежели когда-нибудь. Я слег и несколько дней пролежал, закутанный
в теплые одеяла, с подвязанною щекой.
Парусное судно похоже на старую кокетку, которая нарумянится, набелится, подденет десять юбок и затянется
в корсет, чтобы подействовать на любовника, и на минуту иногда успеет; но только явится молодость и свежесть сил —
все ее хлопоты разлетятся
в прах.
Романтики, глядя на крепости обоих берегов, припоминали могилу Гамлета; более положительные люди рассуждали о несправедливости зундских пошлин, самые положительные — о необходимости запастись свежею провизией, а
все вообще мечтали съехать на сутки на берег, ступить ногой
в Данию, обегать Копенгаген, взглянуть на физиономию города, на картину людей, быта, немного расправить ноги после качки, поесть свежих устриц.
Изредка нарушалось однообразие неожиданным развлечением. Вбежит иногда
в капитанскую каюту вахтенный и тревожно скажет: «Купец наваливается, ваше высокоблагородие!» Книги, обед —
все бросается, бегут наверх; я туда же.
В самом деле, купеческое судно, называемое
в море коротко купец, для отличия от военного, сбитое течением или от неуменья править, так и ломит, или на нос, или на корму, того и гляди стукнется, повредит как-нибудь утлегарь, поломает реи — и не перечтешь, сколько наделает вреда себе и другим.
Начинается крик, шум, угрозы, с одной стороны по-русски, с другой — энергические ответы и оправдания по-голландски, или по-английски, по-немецки. Друг друга
в суматохе не слышат, не понимают, а кончится все-таки тем, что расцепятся, — и
все смолкнет: корабль нем и недвижим опять; только часовой задумчиво ходит с ружьем взад и вперед.
Там
все принесено
в жертву экономии; от этого людей на них мало, рулевой большею частию один: нельзя понадеяться, что ночью он не задремлет над колесом и не прозевает встречных огней.
Это «История кораблекрушений»,
в которой собраны за старое и новое время
все случаи известных кораблекрушений со
всеми последствиями.
Потом, вникая
в устройство судна,
в историю
всех этих рассказов о кораблекрушениях, видишь, что корабль погибает не легко и не скоро, что он до последней доски борется с морем и носит
в себе пропасть средств к защите и самохранению, между которыми есть много предвиденных и непредвиденных, что, лишась почти
всех своих членов и частей, он еще тысячи миль носится по волнам,
в виде остова, и долго хранит жизнь человека.
Оставалось миль триста до Портсмута: можно бы промахнуть это пространство
в один день, а мы носились по морю десять дней, и
все по одной линии.
А иногда его брал задор:
все это подавало постоянный повод к бесчисленным сценам, которые развлекали нас не только между Галлоперским маяком и Доггерской банкой, но и
в тропиках, и под экватором, на
всех четырех океанах, и развлекают до сих пор.
Я, кажется, прилагаю
все старания, — говорит он со слезами
в голосе и с пафосом, — общество удостоило меня доверия, надеюсь, никто до сих пор не был против этого, что я блистательно оправдывал это доверие; я дорожу оказанною мне доверенностью…» — и так продолжает, пока дружно не захохочут
все и наконец он сам.
Тогда я был болен и всячески расстроен:
все это должно было отразиться и
в письме.
Не знаю, смогу ли и теперь сосредоточить
в один фокус
все, что со мной и около меня делается, так, чтобы это, хотя слабо, отразилось
в вашем воображении.
Теперь еще у меня пока нет ни ключа, ни догадок, ни даже воображения:
все это подавлено рядом опытов, более или менее трудных, новых, иногда не совсем занимательных, вероятно, потому, что для многих из них нужен запас свежести взгляда и большей впечатлительности:
в известные лета жизнь начинает отказывать человеку во многих приманках, на том основании, на каком скупая мать отказывает
в деньгах выделенному сыну.
Чаще
всего называют дружбу бескорыстным чувством; но настоящее понятие о ней до того затерялось
в людском обществе, что такое определение сделалось общим местом, под которым собственно не знают, что надо разуметь.
Многие постоянно ведут какой-то арифметический счет — вроде приходо-расходной памятной книжки — своим заслугам и заслугам друга; справляются беспрестанно с кодексом дружбы, который устарел гораздо больше Птоломеевой географии и астрономии или Аристотелевой риторики;
все еще ищут, нет ли чего вроде пиладова подвига, ссылаясь на любовь, имеющую
в ежегодных календарях свои статистические таблицы помешательств, отравлений и других несчастных случаев.
Весь Лондон преисполнен одной мысли; не знаю, был ли он полон того чувства, которое выражалось
в газетах.
Многие обрадовались бы видеть такой необыкновенный случай: праздничную сторону народа и столицы, но я ждал не того; я видел это у себя; мне улыбался завтрашний, будничный день. Мне хотелось путешествовать не официально, не приехать и «осматривать», а жить и смотреть на
все, не насилуя наблюдательности; не задавая себе утомительных уроков осматривать ежедневно, с гидом
в руках, по стольку-то улиц, музеев, зданий, церквей. От такого путешествия остается
в голове хаос улиц, памятников, да и то ненадолго.
Мы целое утро осматривали ниневийские древности, этрусские, египетские и другие залы, потом змей, рыб, насекомых — почти
все то, что есть и
в Петербурге,
в Вене,
в Мадрите.
Я с неиспытанным наслаждением вглядывался во
все, заходил
в магазины, заглядывал
в домы, уходил
в предместья, на рынки, смотрел на
всю толпу и
в каждого встречного отдельно.
Фантастическое освещение цветных стекол
в стрельчатых окнах, полумрак по углам, белые статуи великих людей
в нишах и безмолвная, почти недышащая толпа молящихся —
все это образует одно общее, грандиозное впечатление, от которого долго слышится какая-то музыка
в нервах.