Неточные совпадения
В Англии и ее колониях письмо
есть заветный предмет, который проходит чрез тысячи рук, по железным и другим дорогам, по океанам, из полушария в полушарие, и находит неминуемо
того, к кому послано, если только он жив, и так же неминуемо возвращается, откуда послано, если он умер или сам воротился туда же.
Я все мечтал — и давно мечтал — об этом вояже, может
быть с
той минуты, когда учитель сказал мне, что если ехать от какой-нибудь точки безостановочно,
то воротишься к ней с другой стороны: мне захотелось поехать с правого берега Волги, на котором я родился, и воротиться с левого; хотелось самому туда, где учитель указывает пальцем
быть экватору, полюсам, тропикам.
И вдруг неожиданно суждено
было воскресить мечты, расшевелить воспоминания, вспомнить давно забытых мною кругосветных героев. Вдруг и я вслед за ними иду вокруг света! Я радостно содрогнулся при мысли: я
буду в Китае, в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на
те острова, где гуляет в первобытной простоте дикарь, посмотрю на эти чудеса — и жизнь моя не
будет праздным отражением мелких, надоевших явлений. Я обновился; все мечты и надежды юности, сама юность воротилась ко мне. Скорей, скорей в путь!
Странное, однако, чувство одолело меня, когда решено
было, что я еду: тогда только сознание о громадности предприятия заговорило полно и отчетливо. Радужные мечты побледнели надолго; подвиг подавлял воображение, силы ослабевали, нервы падали по мере
того, как наступал час отъезда. Я начал завидовать участи остающихся, радовался, когда являлось препятствие, и сам раздувал затруднения, искал предлогов остаться. Но судьба, по большей части мешающая нашим намерениям, тут как будто задала себе задачу помогать.
Между моряками, зевая апатически, лениво смотрит «в безбрежную даль» океана литератор, помышляя о
том, хороши ли гостиницы в Бразилии,
есть ли прачки на Сандвичевых островах, на чем ездят в Австралии?
Казалось, все страхи, как мечты, улеглись: вперед манил простор и ряд неиспытанных наслаждений. Грудь дышала свободно, навстречу веяло уже югом, манили голубые небеса и воды. Но вдруг за этою перспективой возникало опять грозное привидение и росло по мере
того, как я вдавался в путь. Это привидение
была мысль: какая обязанность лежит на грамотном путешественнике перед соотечественниками, перед обществом, которое следит за плавателями?
Говорить ли о теории ветров, о направлении и курсах корабля, о широтах и долготах или докладывать, что такая-то страна
была когда-то под водою, а вот это дно
было наруже; этот остров произошел от огня, а
тот от сырости; начало этой страны относится к такому времени, народ произошел оттуда, и при этом старательно выписать из ученых авторитетов, откуда, что и как?
Все, что я говорю, очень важно; путешественнику стыдно заниматься будничным делом: он должен посвящать себя преимущественно
тому, чего уж нет давно, или
тому, что, может
быть,
было, а может
быть, и нет.
Я шел по горе; под портиками, между фестонами виноградной зелени, мелькал
тот же образ; холодным и строгим взглядом следил он, как толпы смуглых жителей юга добывали, обливаясь потом, драгоценный сок своей почвы, как катили бочки к берегу и усылали вдаль, получая за это от повелителей право
есть хлеб своей земли.
В океане, в мгновенных встречах,
тот же образ виден
был на палубе кораблей, насвистывающий сквозь зубы: «Rule, Britannia, upon the sea».
Но эта первая буря мало подействовала на меня: не
бывши никогда в море, я думал, что это так должно
быть, что иначе не бывает,
то есть что корабль всегда раскачивается на обе стороны, палуба вырывается из-под ног и море как будто опрокидывается на голову.
Я старался составить себе идею о
том, что это за работа, глядя, что делают, но ничего не уразумел: делали все
то же, что вчера, что, вероятно,
будут делать завтра: тянут снасти, поворачивают реи, подбирают паруса.
Первая часть упрека совершенно основательна,
то есть в недостатке любопытства; что касается до второй,
то англичане нам не пример.
Я изучил его недели в три окончательно,
то есть пока шли до Англии; он меня, я думаю, в три дня.
В офицерских каютах
было только место для постели, для комода, который в
то же время служил и столом, и для стула.
Я думал, судя по прежним слухам, что слово «чай» у моряков
есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал, что когда офицеры соберутся к столу,
то начнется авральная работа за пуншем, загорится живой разговор, а с ним и носы, потом кончится дело объяснениями в дружбе, даже объятиями, — словом, исполнится вся программа оргии.
О ней
был длинный разговор за ужином, «а об водке ни полслова!» Не
то рассказывал мне один старый моряк о прежних временах!
Конечно, нужно иметь матросский желудок,
то есть нужен моцион матроса, чтобы переварить эти куски солонины и лук с вареною капустой — любимое матросами и полезное на море блюдо.
Пляшущие
были молчаливы, выражения лиц хранили важность, даже угрюмость, но
тем, кажется, они усерднее работали ногами.
Зато как навостришь уши, когда велят «брать два, три рифа»,
то есть уменьшить парус.
Заговорив о парусах, кстати скажу вам, какое впечатление сделала на меня парусная система. Многие наслаждаются этою системой, видя в ней доказательство будто бы могущества человека над бурною стихией. Я вижу совсем противное,
то есть доказательство его бессилия одолеть воду.
В штиль судно дремлет, при противном ветре лавирует,
то есть виляет, обманывает ветер и выигрывает только треть прямого пути.
А оно уже
было лишено своего разума и воли,
то есть людей, и, следовательно, перестало бороться.
«Вам что за дело?» — «Может
быть, что-нибудь насчет стола, находите, что это нехорошо, дорого, так снимите с меня эту обязанность: я ценю ваше доверие, но если я мог возбудить подозрения, недостойные вас и меня,
то я готов отказаться…» Он даже встанет, положит салфетку, но общий хохот опять усадит его на место.
Поэтому самому наблюдательному и зоркому путешественнику позволительно только прибавить какую-нибудь мелкую, ускользнувшую от общего изучения черту; прочим же, в
том числе и мне, может
быть позволено только разве говорить о своих впечатлениях.
Тот уезжает, у кого
есть все это.
Если много явилось и исчезло разных теорий о любви, чувстве, кажется, таком определенном, где форма, содержание и результат так ясны,
то воззрений на дружбу
было и
есть еще больше.
Напротив
того, про «неистинного» друга говорят: «Этот приходит только
есть да
пить, а мы не знаем, каков он на деле».
Мудрено ли, что при таких понятиях я уехал от вас с сухими глазами, чему немало способствовало еще и
то, что, уезжая надолго и далеко, покидаешь кучу надоевших до крайности лиц, занятий, стен и едешь, как я ехал, в новые, чудесные миры, в существование которых плохо верится, хотя штурман по пальцам рассчитывает, когда должны прийти в Индию, когда в Китай, и уверяет, что он
был везде по три раза.
Через день, по приходе в Портсмут, фрегат втянули в гавань и ввели в док, а людей перевели на «Кемпердоун» — старый корабль, стоящий в порте праздно и назначенный для временного помещения команд. Там поселились и мы,
то есть туда перевезли наши пожитки, а сами мы разъехались. Я уехал в Лондон, пожил в нем, съездил опять в Портсмут и вот теперь воротился сюда.
Весь Лондон преисполнен одной мысли; не знаю,
был ли он полон
того чувства, которое выражалось в газетах.
Мы целое утро осматривали ниневийские древности, этрусские, египетские и другие залы, потом змей, рыб, насекомых — почти все
то, что
есть и в Петербурге, в Вене, в Мадрите.
А между
тем времени лишь
было столько, чтобы взглянуть на Англию и на англичан.
Чем смотреть на сфинксы и обелиски, мне лучше нравится простоять целый час на перекрестке и смотреть, как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать друг у друга руку, потом осведомятся взаимно о здоровье и пожелают один другому всякого благополучия; смотреть их походку или какую-то иноходь, и эту важность до комизма на лице, выражение глубокого уважения к самому себе, некоторого презрения или, по крайней мере, холодности к другому, но благоговения к толпе,
то есть к обществу.
Лондон по преимуществу город поучительный,
то есть нигде, я думаю, нет такого множества средств приобресть дешево и незаметно всяких знаний.
Мало
того: тут же в зале
есть замечательный географический музей, преимущественно Англии и ее колоний.
Самый Британский музеум, о котором я так неблагосклонно отозвался за
то, что он поглотил меня на целое утро в своих громадных сумрачных залах, когда мне хотелось на свет Божий, смотреть все живое, — он разве не
есть огромная сокровищница, в которой не только ученый, художник, даже просто фланер, зевака, почерпнет какое-нибудь знание, уйдет с идеей обогатить память свою не одним фактом?
Вечером он для иностранца — тюрьма, особенно в такой сезон, когда нет спектаклей и других публичных увеселений,
то есть осенью и зимой.
Кроме торжественных обедов во дворце или у лорда-мэра и других, на сто, двести и более человек,
то есть на весь мир, в обыкновенные дни подают на стол две-три перемены, куда входит почти все, что
едят люди повсюду.
Что касается до национальных английских кушаньев, например пудинга,
то я где ни спрашивал, нигде не
было готового: надо
было заказывать.
Еще они могли бы тоже принять в свой язык нашу пословицу: не красна изба углами, а красна пирогами, если б у них
были пироги, а
то нет; пирожное они подают, кажется, в подражание другим: это стереотипный яблочный пирог да яичница с вареньем и крем без сахара или что-то в этом роде.
Особенно в белье; скатерти — ослепительной белизны, а салфетки
были бы тоже, если б они
были, но их нет, и вам подадут салфетку только по настойчивому требованию — и
то не везде.
Мне казалось, что любопытство у них не рождается от досуга, как, например, у нас; оно не
есть тоже живая черта характера, как у французов, не выражает жажды знания, а просто — холодное сознание, что
то или другое полезно, а потому и должно
быть осмотрено.
До сих пор нельзя сделать шагу, чтоб не наткнуться на дюка,
то есть на портрет его, на бюст, на гравюру погребальной колесницы.
Между
тем общее впечатление, какое производит наружный вид Лондона, с циркуляциею народонаселения, странно: там до двух миллионов жителей, центр всемирной торговли, а чего бы вы думали не заметно? — жизни,
то есть ее бурного брожения.
Англичане учтивы до чувства гуманности,
то есть учтивы настолько, насколько в этом действительно настоит надобность, но не суетливы и особенно не нахальны, как французы.
Все бы это
было очень хорошо,
то есть эта практичность, но, к сожалению, тут
есть своя неприятная сторона: не только общественная деятельность, но и вся жизнь всех и каждого сложилась и действует очень практически, как машина.
Между
тем этот нравственный народ по воскресеньям
ест черствый хлеб, не позволяет вам в вашей комнате заиграть на фортепиано или засвистать на улице.
От этого могу сказать только — и
то для
того, чтоб избежать предполагаемого упрека, — что они прекрасны, стройны, с удивительным цветом лица, несмотря на
то что
едят много мяса, пряностей и
пьют крепкие вина.
Цвет глаз и волос до бесконечности разнообразен:
есть совершенные брюнетки,
то есть с черными как смоль волосами и глазами, и в
то же время с необыкновенною белизной и ярким румянцем; потом следуют каштановые волосы, и все-таки белое лицо, и, наконец,
те нежные лица — фарфоровой белизны, с тонкою прозрачною кожею, с легким розовым румянцем, окаймленные льняными кудрями, нежные и хрупкие создания с лебединою шеей, с неуловимою грацией в позе и движениях, с горделивою стыдливостью в прозрачных и чистых, как стекло, и лучистых глазах.