Неточные совпадения
— Друг! друг! истинный друг! — говорил Адуев со слезами на глазах. — За сто шестьдесят верст прискакать, чтоб
сказать прости!
О, есть дружба в мире! навек, не правда ли? — говорил пылко Александр, стискивая руку друга и наскакивая на него.
— Нужды нет, все-таки оно не годится, на днях я завезу тебя к своему портному; но это пустяки. Есть
о чем важнее поговорить. Скажи-ка, зачем ты сюда приехал?
— Я пришел посмотреть, как ты тут устроился, —
сказал дядя, — и поговорить
о деле.
— Как тебе заблагорассудится. Жениха своего она заставит подозревать бог знает что; пожалуй, еще и свадьба разойдется, а отчего? оттого, что вы там рвали вместе желтые цветы… Нет, так дела не делаются. Ну, так ты по-русски писать можешь, — завтра поедем в департамент: я уж говорил
о тебе прежнему своему сослуживцу, начальнику отделения; он
сказал, что есть вакансия; терять времени нечего… Это что за кипу ты вытащил?
— Поздравляю тебя, давно бы ты
сказал: из тебя можно многое сделать. Давеча насказал мне про политическую экономию, философию, археологию, бог знает про что еще, а
о главном ни слова — скромность некстати. Я тебе тотчас найду и литературное занятие.
— А ты думал, что там около тебя ангелы сидят! Искренние излияния, особенное влечение! Как, кажется, не подумать
о том прежде: не мерзавцы ли какие-нибудь около? Напрасно ты приезжал! —
сказал он, — право, напрасно!
«Что это — проза? —
сказал он, —
о чем же?»
— «Заплачу́! —
сказал он, — заплачу́». Это будет четвертая глупость. Тебе, я вижу, хочется рассказать
о своем счастии. Ну, нечего делать. Если уж дяди обречены принимать участие во всяком вздоре своих племянников, так и быть, я даю тебе четверть часа: сиди смирно, не сделай какой-нибудь пятой глупости и рассказывай, а потом, после этой новой глупости, уходи: мне некогда. Ну… ты счастлив… так что же? рассказывай же поскорее.
— Потом, — продолжал неумолимый дядя, — ты начал стороной говорить
о том, что вот-де перед тобой открылся новый мир. Она вдруг взглянула на тебя, как будто слушает неожиданную новость; ты, я думаю, стал в тупик, растерялся, потом опять чуть внятно
сказал, что только теперь ты узнал цену жизни, что и прежде ты видал ее… как ее? Марья, что ли?
— Дико, нехорошо, Александр! пишешь ты уж два года, —
сказал Петр Иваныч, — и
о наземе, и
о картофеле, и
о других серьезных предметах, где стиль строгий, сжатый, а все еще дико говоришь. Ради бога, не предавайся экстазу, или, по крайней мере, как эта дурь найдет на тебя, так уж молчи, дай ей пройти, путного ничего не
скажешь и не сделаешь: выйдет непременно нелепость.
— Первая половина твоей фразы так умна, что хоть бы не влюбленному ее
сказать: она показывает уменье пользоваться настоящим; а вторая, извини, никуда не годится. «Не хочу знать, что будет впереди», то есть не хочу думать
о том, что было вчера и что есть сегодня; не стану ни соображать, ни размышлять, не приготовлюсь к тому, не остерегусь этого, так, куда ветер подует! Помилуй, на что это похоже?
— Так! Ну, как хочешь. Помни
о деле, Александр: я
скажу редактору, чем ты занимаешься…
И ничего не
сказали или почти ничего, так кое-что,
о чем уж говорили десять раз прежде. Обыкновенно что: мечты, небо, звезды, симпатия, счастье. Разговор больше происходил на языке взглядов, улыбок и междометий. Книга валялась на траве.
«
О, как человек может быть счастлив!» —
сказал про себя Александр и опять наклонился к ее губам и пробыл так несколько секунд.
Справедливость требует
сказать, что она иногда на вздохи и стихи отвечала зевотой. И не мудрено: сердце ее было занято, но ум оставался празден. Александр не позаботился дать ему пищи. Год, назначенный Наденькою для испытания, проходил. Она жила с матерью опять на той же даче. Александр заговаривал
о ее обещании, просил позволения поговорить с матерью. Наденька отложила было до переезда в город, но Александр настаивал.
О стихах Александра он
сказал, что не знает их и не слыхал…
— Уехали, —
сказала она, — и след простыл! Ну, пусть молодежь порезвится, а мы с вами побеседуем, Александр Федорыч. Да что это две недели
о вас ни слуху ни духу: разлюбили, что ли, нас?
— Да
о чем вы меня спрашиваете? —
сказала Наденька, откинувшись на спинку кресла. — Я совсем растерялась… у меня голова точно в тумане…
— Нет, нету! —
сказал наконец дворник со вздохом, потом задул свечку и, сжав двумя пальцами светильню, отер их
о тулуп.
— Провинция! —
сказал он, — à propos [кстати (франц.)]
о графе, Александр, — он не говорил, привезли ли ему из-за границы фарфор? Он весной выписывал партию: хотелось бы взглянуть…
— Не
о фарфоре речь, дядюшка; вы слышали, что я
сказал? — грозно перебил Александр.
— Видишь ли? сам во всем кругом виноват, — примолвил Петр Иваныч, выслушав и сморщившись, — сколько глупостей наделано! Эх, Александр, принесла тебя сюда нелегкая! стоило за этим ездить! Ты бы мог все это проделать там, у себя, на озере, с теткой. Ну, как можно так ребячиться, делать сцены… беситься? фи! Кто нынче это делает? Что, если твоя… как ее? Юлия… расскажет все графу? Да нет, этого опасаться нечего, слава богу! Она, верно, так умна, что на вопрос его
о ваших отношениях
сказала…
— Как не сообразить, что она знала
о твоем позднем приходе? —
сказал он с досадой, — что женщина не уснет, когда через комнату есть секрет между двумя мужчинами, что она непременно или горничную подошлет, или сама… и не предвидеть! глупо! а все ты да вот этот проклятый стакан лафиту! разболтался! Такой урок от двадцатилетней женщины…
—
О, я отомщу ей! —
сказал Александр.
Я покачал головой и
сказал ему, что я хотел говорить с ним не
о службе, не
о материальных выгодах, а
о том, что ближе к сердцу:
о золотых днях детства, об играх,
о проказах…
«Да, —
сказал я, — люди обокрали мою душу…» Тут я заговорил
о моей любви,
о мучениях,
о душевной пустоте… я начал было увлекаться и думал, что повесть моих страданий растопит ледяную кору, что еще в глазах его не высохли слезы…
— Мало ли там у вас было искренних излияний? —
сказал он сердито, — шептались, шептались и все еще не перешептали всего
о дружбе да
о любви; теперь меня путают…
— Неужели был век, когда не шутя думали так и проделывали все это? —
сказал он. — Неужели все, что пишут
о рыцарях и пастушках, не обидная выдумка на них? И как достает охоты расшевеливать и анализировать так подробно эти жалкие струны души человеческой… любовь! придавать всему этому такое значение…
— Хорошо. Стало быть, тебе известно, что она живет, дышит только тобою, что всякая твоя радость и горе — радость и горе для нее. Она теперь время считает не месяцами, не неделями, а вестями
о тебе и от тебя… Скажи-ка, давно ли ты писал к ней?
— Ну, успокойся, Александр! —
сказал Петр Иваныч, — таких чудовищ много. Увлекся глупостью и на время забыл
о матери — это естественно; любовь к матери — чувство покойное. У ней на свете одно — ты: оттого ей естественно огорчаться. Казнить тебя тут еще не за что;
скажу только словами любимого твоего автора...
— Не слушайте Петра Иваныча: рассуждайте с ним
о политике, об агрономии,
о чем хотите, только не
о поэзии. Он вам никогда об этом правды не
скажет. Вас оценит публика — вы увидите… Так будете писать?
— Это упрямство! —
сказала она. —
О, он упрям — я его знаю! Вы не смотрите на это, Александр.
— Вот давно бы так! —
сказал Петр Иваныч, — а то бог знает что наговорил!
О прочем мы с тобой и без него рассудим.
— Ну, кончай, Александр, —
сказал он, — да поговорим
о другом.
— Нет, не то! —
сказал Петр Иваныч. — Разве у меня когда-нибудь не бывает денег? Попробуй обратиться когда хочешь, увидишь! А вот что: Тафаева через него напомнила мне
о знакомстве с ее мужем. Я заехал. Она просила посещать ее; я обещал и
сказал, что привезу тебя: ну, теперь, надеюсь, понял?
Заговорил что-то
о балете и получил в ответ да, когда надо было
сказать нет, и наоборот: ясно, что его не слушали.
«Да
о вашем, говорит, племяннике!» — «А что? ты пугаешь меня,
скажи скорей!» — спрашиваю я.
Первые русские переводы «Идиллий» Василия Левшина, М. 1787, и И. Тимковского, М. 1802–1803] — «Gut!» [Хорошо! (нем.)] —
сказал немец и с наслаждением прочел идиллию
о разбитом кувшине.
Ее заметил Тафаев, человек со всеми атрибутами жениха, то есть с почтенным чином, с хорошим состоянием, с крестом на шее, словом, с карьерой и фортуной. Нельзя
сказать про него, чтоб он был только простой и добрый человек.
О нет! он в обиду себя не давал и судил весьма здраво
о нынешнем состоянии России,
о том, чего ей недостает в хозяйственном и промышленном состоянии, и в своей сфере считался деловым человеком.
— Что ж, хорошо! —
сказала она, выслушав его исповедь, — вы теперь не мальчик: можете судить
о своих чувствах и располагать собой. Только не торопитесь: узнайте ее хорошенько.
Тут она
сказала несколько общих истин насчет супружеского состояния,
о том, какова должна быть жена, каков муж.
— Не все ли равно? я успокоил ее — этого и довольно;
сказал, что ты любить не можешь, что не стоит
о тебе и хлопотать…
— Только не такой, как ты думаешь, —
сказала Лизавета Александровна, — я говорю
о тяжком кресте, который несет Александр…
— Это хорошо, матушка, плакать во сне: к добру! —
сказал Антон Иваныч, разбивая яйцо
о тарелку, — завтра непременно будет.
Александр прошел по всем комнатам, потом по саду, останавливаясь у каждого куста, у каждой скамьи. Ему сопутствовала мать. Она, вглядываясь в его бледное лицо, вздыхала, но плакать боялась; ее напугал Антон Иваныч. Она расспрашивала сына
о житье-бытье, но никак не могла добиться причины, отчего он стал худ, бледен и куда девались волосы. Она предлагала ему и покушать и выпить, но он, отказавшись от всего,
сказал, что устал с дороги и хочет уснуть.
А моя карьера, а фортуна?.. я только один отстал… да за что же? да почему же?» Он метался от тоски и не знал, как
сказать матери
о намерении ехать.
— Вот, ma tante, —
сказал он, — доказательство, что дядюшка не всегда был такой рассудительный, насмешливый и положительный человек. И он ведал искренние излияния и передавал их не на гербовой бумаге, и притом особыми чернилами. Четыре года таскал я этот лоскуток с собой и все ждал случая уличить дядюшку. Я было и забыл
о нем, да вы же сами напомнили.
— В этой любви так много… глупого, —
сказал Петр Иваныч мягко, вкрадчиво. — Вот у нас с тобой и помину не было об искренних излияниях,
о цветах,
о прогулках при луне… а ведь ты любишь же меня…
— Поговорим лучше
о тебе, —
сказал он, — ты, кажется, идешь по моим следам…