Пиши: «Он читает на двух языках все, что выходит замечательного по всем отраслям человеческих знаний, любит искусства, имеет прекрасную коллекцию картин фламандской школы — это его вкус, часто бывает в театре, но не суетится, не мечется, не ахает, не охает, думая, что это ребячество, что надо воздерживать себя, не навязывать никому своих впечатлений, потому, что до них никому нет надобности.
Александр сидел как будто в забытьи и все смотрел себе на колени. Наконец поднял голову, осмотрелся — никого нет. Он перевел дух, посмотрел на часы — четыре. Он поспешно взял шляпу, махнул рукой в ту сторону, куда ушел дядя, и тихонько, на цыпочках, оглядываясь во все стороны, добрался до передней, там взял шинель в руки, опрометью бросился бежать с лестницы и уехал к Тафаевой.
— Ах, батюшки! так и есть: сюда, сюда едет! Это он, он! — кричала Анна Павловна. — Ах, ах! Бегите, Антон Иваныч! Где люди? Где Аграфена? Никого нет!.. точно в чужой дом едет, боже мой!
В сущности, Антона Иваныча никому не нужно, но без него не совершается ни один обряд: ни свадьба, ни похороны. Он на всех званых обедах и вечерах, на всех домашних советах; без него никто ни шагу. Подумают, может быть, что он очень полезен, что там исполнит какое-нибудь важное поручение, тут даст хороший совет, обработает дельце, — вовсе нет! Ему никто ничего подобного не поручает; он ничего не умеет, ничего не знает: ни в судах хлопотать, ни быть посредником, ни примирителем, — ровно ничего.
— Ох, нет! Я предчувствую, что ты еще много кое-чего перебьешь у меня. Но это бы все ничего: любовь любовью; никто не мешает тебе; не нами заведено заниматься особенно прилежно любовью в твои лета, но, однако ж, не до такой степени, чтобы бросать дело; любовь любовью, а дело делом…
— Вы притворяетесь, Александр; вы чем-нибудь сильно огорчены и молчите. Прежде, бывало, вы находили, кому поверить ваше горе; вы знали, что всегда найдете утешение или, по крайней мере, сочувствие; а теперь разве у вас никого уж нет?
В саду почти никого нет; какой-то пожилой господин ходит проворно: очевидно, делает моцион для здоровья, да две… не дамы, а женщины, нянька с двумя озябшими, до синевы в лице, детьми.
«Я?» — «Да, Татьяны именины // В субботу. Оленька и мать // Велели звать, и нет причины // Тебе на зов не приезжать». — // «Но куча будет там народу // И всякого такого сброду…» — // «И, никого, уверен я! // Кто будет там? своя семья. // Поедем, сделай одолженье! // Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!» // При сих словах он осушил // Стакан, соседке приношенье, // Потом разговорился вновь // Про Ольгу: такова любовь!
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался к ней, к своей Татьяне, // Мой неисправленный чудак. // Идет, на мертвеца похожий. // Нет ни одной души в прихожей. // Он в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он. Что ж его // С такою силой поражает? // Княгиня перед ним, одна, // Сидит, не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись на руку щекой.
— В самом слове нет ничего оскорбительного, — сказал Тентетников, — но в смысле слова, но в голосе, с которым сказано оно, заключается оскорбленье. Ты — это значит: «Помни, что ты дрянь; я принимаю тебя потому только, что нетникого лучше, а приехала какая-нибудь княжна Юзякина, — ты знай свое место, стой у порога». Вот что это значит!
Но внезапно он понимает, что там никому нет дела до его усталости, сомнений, страха поражения и преследующего с раннего детства чудовищного одиночества.
В нашей истории нет ни одного поколения без военного опыта, без опыта убийства, а с опытом просто жизни. Мы или воевали, или вспоминали о войне, или готовились к ней. Мы никогда не жили иначе.
Чтобы похвастаться – хотя бы перед самим собой, раз уж больше никого нет поблизости.
– Сожалею, но сейчас дома никого нет, – ответил голос из-за двери.
Но внезапно он понимает, что там никому нет дела до его усталости, сомнений, страха поражения и преследующего с раннего детства чудовищного одиночества.