Неточные совпадения
Вон с тех полей одной ржи
до пятисот четвертей сберем; а вон и пшеничка есть, и гречиха; только гречиха нынче
не то, что прошлый год: кажется, плоха будет.
Александр был избалован, но
не испорчен домашнею жизнью. Природа так хорошо создала его, что любовь матери и поклонение окружающих подействовали только на добрые его стороны, развили, например, в нем преждевременно сердечные склонности, поселили ко всему доверчивость
до излишества. Это же самое, может быть, расшевелило в нем и самолюбие; но ведь самолюбие само по себе только форма; все будет зависеть от материала, который вольешь в нее.
Их тебе
до Петербурга
не понадобится, так, сохрани боже! случай какой, чтоб и рыли, да
не нашли.
Пока во мне останется хоть капелька крови, пока
не высохли слезы в глазах и бог терпит грехам моим, я ползком дотащусь, если
не хватит сил дойти,
до церковного порога; последний вздох отдам, последнюю слезу выплачу за тебя, моего друга.
Если же там какая-нибудь станет
до свадьбы добираться — боже сохрани!
не моги и подумать!
— Да, матушка! ну, да он давненько прихварывал, старик старый: диво, как
до сих пор еще
не свалился!
Прежде всего отслужили молебен, причем Антон Иваныч созвал дворню, зажег свечу и принял от священника книгу, когда тот перестал читать, и передал ее дьячку, а потом отлил в скляночку святой воды, спрятал в карман и сказал: «Это Агафье Никитишне». Сели за стол. Кроме Антона Иваныча и священника, никто по обыкновению
не дотронулся ни
до чего, но зато Антон Иваныч сделал полную честь этому гомерическому завтраку. Анна Павловна все плакала и украдкой утирала слезы.
Александр увидел, что ему, несмотря на все усилия,
не удастся в тот день ни разу обнять и прижать к груди обожаемого дядю, и отложил это намерение
до другого раза.
— Да, порядочно; сбываем больше во внутренние губернии на ярмарки. Последние два года — хоть куда! Если б еще этак лет пять, так и того… Один компанион, правда,
не очень надежен — все мотает, да я умею держать его в руках. Ну,
до свидания. Ты теперь посмотри город, пофлянируй, пообедай где-нибудь, а вечером приходи ко мне пить чай, я дома буду, — тогда поговорим. Эй, Василий! ты покажешь им комнату и поможешь там устроиться.
— Дело, кажется, простое, — сказал дядя, — а они бог знает что заберут в голову… «разумно-деятельная толпа»!! Право, лучше бы тебе остаться там. Прожил бы ты век свой славно: был бы там умнее всех, прослыл бы сочинителем и красноречивым человеком, верил бы в вечную и неизменную дружбу и любовь, в родство, счастье, женился бы и незаметно дожил бы
до старости и в самом деле был бы по-своему счастлив; а по-здешнему ты счастлив
не будешь: здесь все эти понятия надо перевернуть вверх дном.
— Очень. Время проходит, а ты
до сих пор мне еще и
не помянул о своих намерениях: хочешь ли ты служить, избрал ли другое занятие — ни слова! а все оттого, что у тебя Софья да знаки на уме. Вот ты, кажется, к ней письмо пишешь? Так?
— Знаю я эту святую любовь: в твои лета только увидят локон, башмак, подвязку, дотронутся
до руки — так по всему телу и побежит святая, возвышенная любовь, а дай-ка волю, так и того… Твоя любовь, к сожалению, впереди; от этого никак
не уйдешь, а дело уйдет от тебя, если
не станешь им заниматься.
— «Хотя и
не вешается мне на шею», — продолжал диктовать Петр Иваныч. Александр,
не дотянувшись
до него, поскорей сел на свое место. — А желает добра потому, что
не имеет причины и побуждения желать зла и потому что его просила обо мне моя матушка, которая делала некогда для него добро. Он говорит, что меня
не любит — и весьма основательно: в две недели нельзя полюбить, и я еще
не люблю его, хотя и уверяю в противном».
— Пиши, пиши: «Но мы начинаем привыкать друг к другу. Он даже говорит, что можно и совсем обойтись без любви. Он
не сидит со мной, обнявшись, с утра
до вечера, потому что это вовсе
не нужно, да ему и некогда». «Враг искренних излияний», — это можно оставить: это хорошо. Написал?
Пиши: «Он читает на двух языках все, что выходит замечательного по всем отраслям человеческих знаний, любит искусства, имеет прекрасную коллекцию картин фламандской школы — это его вкус, часто бывает в театре, но
не суетится,
не мечется,
не ахает,
не охает, думая, что это ребячество, что надо воздерживать себя,
не навязывать никому своих впечатлений, потому, что
до них никому нет надобности.
— Как иногда в других — и в математике, и в часовщике, и в нашем брате, заводчике. Ньютон, Гутенберг, Ватт так же были одарены высшей силой, как и Шекспир, Дант и прочие. Доведи-ка я каким-нибудь процессом нашу парголовскую глину
до того, чтобы из нее выходил фарфор лучше саксонского или севрского, так ты думаешь, что тут
не было бы присутствия высшей силы?
И тут: придет посторонний проситель, подаст, полусогнувшись, с жалкой улыбкой, бумагу — мастер возьмет, едва дотронется
до нее пером и передаст другому, тот бросит ее в массу тысяч других бумаг, — но она
не затеряется: заклейменная нумером и числом, она пройдет невредимо через двадцать рук, плодясь и производя себе подобных.
—
До сих пор, слава богу, нет, а может случиться, если бросишь дело; любовь тоже требует денег: тут и лишнее щегольство и разные другие траты… Ох, эта мне любовь в двадцать лет! вот уж презренная, так презренная, никуда
не годится!
— А тебе — двадцать три: ну, брат, она в двадцать три раза умнее тебя. Она, как я вижу, понимает дело: с тобою она пошалит, пококетничает, время проведет весело, а там… есть между этими девчонками преумные! Ну, так ты
не женишься. Я думал, ты хочешь это как-нибудь поскорее повернуть, да тайком. В твои лета эти глупости так проворно делаются, что
не успеешь и помешать; а то через год!
до тех пор она еще надует тебя…
—
До этого
не надо допускать; а если б и случился такой грех, так можно поискуснее расхолодить.
— Нет! я никогда
не сближался ни с кем
до такой степени, чтоб жалеть, и тебе то же советую.
Жизнь Александра разделялась на две половины. Утро поглощала служба. Он рылся в запыленных делах, соображал вовсе
не касавшиеся
до него обстоятельства, считал на бумаге миллионами
не принадлежавшие ему деньги. Но порой голова отказывалась думать за других, перо выпадало из рук, и им овладевала та сладостная нега, на которую сердился Петр Иваныч.
— Я совсем
не шалю. Скажите, где ж вы
до сих пор были?
Ах да: что ж вы к обеду
не пришли? мы вас ждали
до пяти часов.
—
До пяти часов? — сказал Александр, — я никак
не мог, Марья Михайловна: служба задержала. Я вас прошу никогда
не ждать меня долее четырех часов.
— Я говорю: «Ну где теперь Александру Федорычу быть? — продолжала Марья Михайловна, — уж половина пятого». — «Нет, говорит, maman, надо подождать, — он будет». Смотрю, три четверти: «Воля твоя, говорю я, Наденька: Александр Федорыч, верно, в гостях,
не будет; я проголодалась». — «Нет, говорит, еще подождать надо,
до пяти часов». Так и проморила меня. Что, неправда, сударыня?
— Отчего? Что же, — начал он потом, — может разрушить этот мир нашего счастья — кому нужда
до нас? Мы всегда будем одни, станем удаляться от других; что нам
до них за дело? и что за дело им
до нас? нас
не вспомнят, забудут, и тогда нас
не потревожат и слухи о горе и бедах, точно так, как и теперь, здесь, в саду, никакой звук
не тревожит этой торжественной тишины…
И только. Но Александр редко заходил, да и некогда было: утро на службе, после обеда
до ночи у Любецких; оставалась ночь, а ночью он уходил в свой особенный, сотворенный им мир и продолжал творить. Да притом
не мешает же ведь соснуть немножко.
«Таких людей
не бывает! — подумал огорченный и изумленный Александр, — как
не бывает? да ведь герой-то я сам. Неужели мне изображать этих пошлых героев, которые встречаются на каждом шагу, мыслят и чувствуют, как толпа, делают, что все делают, — эти жалкие лица вседневных мелких трагедий и комедий,
не отмеченные особой печатью… унизится ли искусство
до того?..»
Справедливость требует сказать, что она иногда на вздохи и стихи отвечала зевотой. И
не мудрено: сердце ее было занято, но ум оставался празден. Александр
не позаботился дать ему пищи. Год, назначенный Наденькою для испытания, проходил. Она жила с матерью опять на той же даче. Александр заговаривал о ее обещании, просил позволения поговорить с матерью. Наденька отложила было
до переезда в город, но Александр настаивал.
Послезавтра Александр приехал пораньше. Еще в саду
до него из комнаты доносились незнакомые звуки… виолончель
не виолончель… Он ближе… поет мужской голос, и какой голос! звучный, свежий, который так, кажется, и просится в сердце женщины. Он дошел
до сердца и Адуева, но иначе: оно замерло, заныло от тоски, зависти, ненависти, от неясного и тяжелого предчувствия. Александр вошел в переднюю со двора.
— Да, это видно: вы похудели и бледные такие! Сядьте-ка поскорей, отдохните; да
не хотите ли, я прикажу сварить яичек всмятку?
до обеда еще долго.
— Грех вам бояться этого, Александр Федорыч! Я люблю вас как родного; вот
не знаю, как Наденька; да она еще ребенок: что смыслит? где ей ценить людей! Я каждый день твержу ей: что это, мол, Александра Федорыча
не видать, что
не едет? и все поджидаю. Поверите ли, каждый день
до пяти часов обедать
не садилась, все думала: вот подъедет. Уж и Наденька говорит иногда: «Что это, maman, кого вы ждете? мне кушать хочется, и графу, я думаю, тоже…»
— Да, так-таки и говорит и торопит. Я ведь строга, даром что смотрю такой доброй. Я уж бранила ее: «То ждешь, мол, его
до пяти часов,
не обедаешь, то вовсе
не хочешь подождать — бестолковая! нехорошо! Александр Федорыч старый наш знакомый, любит нас, и дяденька его Петр Иваныч много нам расположения своего показал… нехорошо так небрежничать! он, пожалуй, рассердится да
не станет ходить…»
— Смотри-ка! — говорила, приложив ей руку к голове, Марья Михайловна, — как уходилась, насилу дышишь. Выпей воды да поди переоденься, распусти шнуровку. Уж
не доведет тебя эта езда
до добра!
И снова впал он в тяжкие сомнения и снова жестоко мучился и дошел
до заключения, что Наденька даже никогда его и
не любила.
Другой удовольствовался бы таким ответом и увидел бы, что ему
не о чем больше хлопотать. Он понял бы все из этой безмолвной, мучительной тоски, написанной и на лице ее, проглядывавшей и в движениях. Но Адуеву было
не довольно. Он, как палач, пытал свою жертву и сам был одушевлен каким-то диким, отчаянным желанием выпить чашу разом и
до конца.
Вы
не знаете, что такое страсть,
до чего она доводит! дай бог вам и
не узнать никогда!..
—
Не станет! так в нем нет ни капли благородства! — с злостью заметил Александр, — я
не полагал, чтоб он был низок
до такой степени!
— Видишь ли? — продолжал дядя, — там Софья, тут Надежда, в другом месте Марья. Сердце — преглубокий колодезь: долго
не дощупаешься дна. Оно любит
до старости…
Сердце любит
до тех пор, пока
не истратит своих сил.
Не удалась одна любовь, оно только замирает, молчит
до другой; в другой помешали, разлучили — способность любить опять останется неупотребленной
до третьего,
до четвертого раза,
до тех пор, пока наконец сердце
не положит всех сил своих в одной какой-нибудь счастливой встрече, где ничто
не мешает, а потом медленно и постепенно охладеет.
Я
не понимаю этой глупости, которую, правду сказать, большая часть любовников делают от сотворения мира
до наших времен: сердиться на соперника! может ли быть что-нибудь бессмысленней — стереть его с лица земли! за что? за то, что он понравился! как будто он виноват и как будто от этого дела пойдут лучше, если мы его накажем!
Не надо было допускать их сближаться
до короткости, а расстроивать искусно, как будто ненарочно, их свидания с глазу на глаз, быть всюду вместе, ездить с ними даже верхом, и между тем тихомолком вызывать в глазах ее соперника на бой и тут-то снарядить и двинуть вперед все силы своего ума, устроить главную батарею из остроумия, хитрости да и того… открывать и поражать слабые стороны соперника так, как будто нечаянно, без умысла, с добродушием, даже нехотя, с сожалением, и мало-помалу снять с него эту драпировку, в которой молодой человек рисуется перед красавицей.
Она разыграла свой роман с тобой
до конца, точно так же разыграет его и с графом и, может быть, еще с кем-нибудь… больше от нее требовать нельзя: выше и дальше ей нейти! это
не такая натура: а ты вообразил себе бог знает что…
— А разве от нее зависело полюбить графа? Сам же твердил, что
не надо стеснять порывов чувства, а как дело дошло
до самого, так зачем полюбила! Зачем такой-то умер, такая-то с ума сошла? — как отвечать на такие вопросы? Любовь должна же кончиться когда-нибудь: она
не может продолжаться век.
Не я ли твердил тебе, что ты
до сих пор хотел жить такою жизнию, какой нет?
— Да так. Ведь страсть значит, когда чувство, влечение, привязанность или что-нибудь такое — достигло
до той степени, где уж перестает действовать рассудок? Ну что ж тут благородного? я
не понимаю; одно сумасшествие — это
не по-человечески. Да и зачем ты берешь одну только сторону медали? я говорю про любовь — ты возьми и другую и увидишь, что любовь
не дурная вещь. Вспомни-ка счастливые минуты: ты мне уши прожужжал…
— Нет, мы с вами никогда
не сойдемся, — печально произнес Александр, — ваш взгляд на жизнь
не успокаивает, а отталкивает меня от нее. Мне грустно, на душу веет холод.
До сих пор любовь спасала меня от этого холода; ее нет — и в сердце теперь тоска; мне страшно, скучно…
Лизавета Александровна вынесла только то грустное заключение, что
не она и
не любовь к ней были единственною целью его рвения и усилий. Он трудился и
до женитьбы, еще
не зная своей жены. О любви он ей никогда
не говорил и у ней
не спрашивал; на ее вопросы об этом отделывался шуткой, остротой или дремотой. Вскоре после знакомства с ней он заговорил о свадьбе, как будто давая знать, что любовь тут сама собою разумеется и что о ней толковать много нечего…