Неточные совпадения
— Как
же это так, маменька? собрался —
и вдруг опять!
Что скажут…
— Я не столько для себя самой, сколько для тебя
же отговариваю. Зачем ты едешь? Искать счастья? Да разве тебе здесь нехорошо? разве мать день-деньской не думает о том, как бы угодить всем твоим прихотям? Конечно, ты в таких летах,
что одни материнские угождения не составляют счастья; да я
и не требую этого. Ну, погляди вокруг себя: все смотрят тебе в глаза. А дочка Марьи Карповны, Сонюшка?
Что… покраснел? Как она, моя голубушка — дай бог ей здоровья — любит тебя: слышь, третью ночь не спит!
— Да, да, будто я не вижу… Ах! чтоб не забыть: она взяла обрубить твои платки — «я, говорит, сама, сама, никому не дам,
и метку сделаю», — видишь,
чего же еще тебе? Останься!
Как
же ему было остаться? Мать желала — это опять другое
и очень естественное дело. В сердце ее отжили все чувства, кроме одного — любви к сыну,
и оно жарко ухватилось за этот последний предмет. Не будь его,
что же ей делать? Хоть умирать. Уж давно доказано,
что женское сердце не живет без любви.
Александр был избалован, но не испорчен домашнею жизнью. Природа так хорошо создала его,
что любовь матери
и поклонение окружающих подействовали только на добрые его стороны, развили, например, в нем преждевременно сердечные склонности, поселили ко всему доверчивость до излишества. Это
же самое, может быть, расшевелило в нем
и самолюбие; но ведь самолюбие само по себе только форма; все будет зависеть от материала, который вольешь в нее.
Но зато ему поручают, например, завезти мимоездом поклон от такой-то к такому-то,
и он непременно завезет
и тут
же кстати позавтракает, — уведомить такого-то,
что известная-де бумага получена, а какая именно, этого ему не говорят, — передать туда-то кадочку с медом или горсточку семян, с наказом не разлить
и не рассыпать, — напомнить, когда кто именинник.
— Эх, матушка Анна Павловна! да кого
же мне
и любить-то, как не вас? Много ли у нас таких, как вы? Вы цены себе не знаете. Хлопот полон рот: тут
и своя стройка вертится на уме. Вчера еще бился целое утро с подрядчиком, да все как-то не сходимся… а как, думаю, не поехать?..
что она там, думаю, одна-то, без меня станет делать? человек не молодой: чай, голову растеряет.
У рощи остановились. Пока Анна Павловна рыдала
и прощалась с сыном, Антон Иваныч потрепал одну лошадь по шее, потом взял ее за ноздри
и потряс в обе стороны,
чем та, казалось, вовсе была недовольна, потому
что оскалила зубы
и тотчас
же фыркнула.
Вот на какие посылки разложил он весь этот случай. Племянника своего он не знает, следовательно
и не любит, а поэтому сердце его не возлагает на него никаких обязанностей: надо решать дело по законам рассудка
и справедливости. Брат его женился, наслаждался супружеской жизнию, — за
что же он, Петр Иваныч, обременит себя заботливостию о братнем сыне, он, не наслаждавшийся выгодами супружества? Конечно, не за
что.
Александр посмотрел на свое платье
и удивился словам дяди. «
Чем же я неприлично одет? — думал он, — синий сюртук, синие панталоны…»
— Мать пишет,
что она дала тебе тысячу рублей: этого мало, — сказал Петр Иваныч. — Вот один мой знакомый недавно приехал сюда, ему тоже надоело в деревне; он хочет пользоваться жизнию, так тот привез пятьдесят тысяч
и ежегодно будет получать по стольку
же. Он точно будет пользоваться жизнию в Петербурге, а ты — нет! ты не за тем приехал.
«Нехорошо говорю! — думал он, — любовь
и дружба не вечны? не смеется ли надо мною дядюшка? Неужели здесь такой порядок?
Что же Софье
и нравилось во мне особенно, как не дар слова? А любовь ее неужели не вечна?..
И неужели здесь в самом деле не ужинают?»
Зато нынче порядочный писатель
и живет порядочно, не мерзнет
и не умирает с голода на чердаке, хоть за ним
и не бегают по улицам
и не указывают на него пальцами, как на шута; поняли,
что поэт не небожитель, а человек: так
же глядит, ходит, думает
и делает глупости, как другие:
чего ж тут смотреть?..
— Как иногда в других —
и в математике,
и в часовщике,
и в нашем брате, заводчике. Ньютон, Гутенберг, Ватт так
же были одарены высшей силой, как
и Шекспир, Дант
и прочие. Доведи-ка я каким-нибудь процессом нашу парголовскую глину до того, чтобы из нее выходил фарфор лучше саксонского или севрского, так ты думаешь,
что тут не было бы присутствия высшей силы?
— Боже сохрани! Искусство само по себе, ремесло само по себе, а творчество может быть
и в том
и в другом, так
же точно, как
и не быть. Если нет его, так ремесленник так
и называется ремесленник, а не творец,
и поэт без творчества уж не поэт, а сочинитель… Да разве вам об этом не читали в университете?
Чему же вы там учились?..
«Дядюшка! — думал он, — в одном уж ты прав, немилосердно прав; неужели
и во всем так? ужели я ошибался
и в заветных, вдохновенных думах,
и в теплых верованиях в любовь, в дружбу…
и в людей…
и в самого себя?..
Что же жизнь?»
— Напиши
же к матери,
что ты пристроен
и каким образом.
Но все еще, к немалому горю Петра Иваныча, он далеко был от холодного разложения на простые начала всего,
что волнует
и потрясает душу человека. О приведении
же в ясность всех тайн
и загадок сердца он не хотел
и слушать.
Что одна скажет
и сделает в таком-то случае, смотришь — то
же повторит
и другая, как будто затверженный урок.
— Так
что же, дядюшка? Сказали бы только,
что это человек с сильными чувствами,
что кто чувствует так, тот способен ко всему прекрасному
и благородному
и неспособен…
— Как
же это ты бородавки у носа не заметил, а уж узнал,
что она добрая
и почтенная? это странно. Да позволь… у ней ведь есть дочь — эта маленькая брюнетка. А! теперь не удивляюсь. Так вот отчего ты не заметил бородавки на носу!
— «Заплачу́! — сказал он, — заплачу́». Это будет четвертая глупость. Тебе, я вижу, хочется рассказать о своем счастии. Ну, нечего делать. Если уж дяди обречены принимать участие во всяком вздоре своих племянников, так
и быть, я даю тебе четверть часа: сиди смирно, не сделай какой-нибудь пятой глупости
и рассказывай, а потом, после этой новой глупости, уходи: мне некогда. Ну… ты счастлив… так
что же? рассказывай
же поскорее.
— Стало быть, то
же,
что и вы делали, дядюшка?
— Я хочу только сказать,
что, может быть…
и я близок к тому
же счастью…
— Я не знаю, как она родится, а знаю,
что выходит совсем готовая из головы, то есть когда обработается размышлением: тогда только она
и хороша. Ну, а по-твоему, — начал, помолчав, Петр Иваныч, — за кого
же бы выдавать эти прекрасные существа?
Если б мы жили среди полей
и лесов дремучих — так, а то жени вот этакого молодца, как ты, — много будет проку! в первый год с ума сойдет, а там
и пойдет заглядывать за кулисы или даст в соперницы жене ее
же горничную, потому
что права-то природы, о которых ты толкуешь, требуют перемены, новостей — славный порядок! а там
и жена, заметив мужнины проказы, полюбит вдруг каски, наряды да маскарады
и сделает тебе того… а без состояния так еще хуже! есть, говорит, нечего!
— Знаю, знаю! Порядочный человек не сомневается в искренности клятвы, когда дает ее женщине, а потом изменит или охладеет,
и сам не знает как. Это делается не с намерением,
и тут никакой гнусности нет, некого винить: природа вечно любить не позволила.
И верующие в вечную
и неизменную любовь делают то
же самое,
что и неверующие, только не замечают или не хотят сознаться; мы, дескать, выше этого, не люди, а ангелы — глупость!
Гребцы машут веслами медленно, мерно, как машина. Пот градом льет по загорелым лицам; им
и нужды нет,
что у Александра сердце заметалось в груди,
что, не спуская глаз с одной точки, он уж два раза в забытьи заносил через край лодки то одну, то другую ногу, а они ничего: гребут себе с тою
же флегмой да по временам отирают рукавом лицо.
— Бедность! да разве бедные не чувствуют того
же,
что мы теперь? вот уж они
и не бедны.
— Отчего?
Что же, — начал он потом, — может разрушить этот мир нашего счастья — кому нужда до нас? Мы всегда будем одни, станем удаляться от других;
что нам до них за дело?
и что за дело им до нас? нас не вспомнят, забудут,
и тогда нас не потревожат
и слухи о горе
и бедах, точно так, как
и теперь, здесь, в саду, никакой звук не тревожит этой торжественной тишины…
Он свои суждения считал непогрешительными, мнения
и чувства непреложными
и решился вперед руководствоваться только ими, говоря,
что он уже не мальчик
и что зачем
же мнения чужие только святы?
А дядя был все тот
же: он ни о
чем не расспрашивал племянника, не замечал или не хотел заметить его проделок. Видя,
что положение Александра не изменяется,
что он ведет прежний образ жизни, не просит у него денег, он стал с ним ласков по-прежнему
и слегка упрекал,
что редко бывает у него.
Об этой неудаче он ни полслова Наденьке; проглотил обиду молча —
и концы в воду. «
Что же повесть, — спрашивала она, — напечатали?» — «Нет! — говорил он, — нельзя; там много такого,
что у нас покажется дико
и странно…»
Справедливость требует сказать,
что она иногда на вздохи
и стихи отвечала зевотой.
И не мудрено: сердце ее было занято, но ум оставался празден. Александр не позаботился дать ему пищи. Год, назначенный Наденькою для испытания, проходил. Она жила с матерью опять на той
же даче. Александр заговаривал о ее обещании, просил позволения поговорить с матерью. Наденька отложила было до переезда в город, но Александр настаивал.
«А отчего
же перемена в обращении со мной? — вдруг спрашивал он себя
и снова бледнел. — Зачем она убегает меня, молчит, будто стыдится? зачем вчера, в простой день, оделась так нарядно? гостей, кроме его, не было. Зачем спросила, скоро ли начнутся балеты?» Вопрос простой; но он вспомнил,
что граф вскользь обещал доставать всегда ложу, несмотря ни на какие трудности: следовательно, он будет с ними. «Зачем вчера ушла из саду? зачем не пришла в сад? зачем спрашивала то, зачем не спрашивала…»
В этот
же вечер, часов в двенадцать, когда Петр Иваныч, со свечой
и книгой в одной руке, а другой придерживая полу халата, шел из кабинета в спальню ложиться спать, камердинер доложил ему,
что Александр Федорыч желает с ним видеться.
— Ну так воля твоя, — он решит в его пользу. Граф, говорят, в пятнадцати шагах пулю в пулю так
и сажает, а для тебя, как нарочно,
и промахнется! Положим даже,
что суд божий
и попустил бы такую неловкость
и несправедливость: ты бы как-нибудь ненарочно
и убил его —
что ж толку? разве ты этим воротил бы любовь красавицы? Нет, она бы тебя возненавидела, да притом тебя бы отдали в солдаты… А главное, ты бы на другой
же день стал рвать на себе волосы с отчаяния
и тотчас охладел бы к своей возлюбленной…
— Не за
что! нет, дядюшка, это уж из рук вон! Положим, граф… еще так… он не знал… да
и то нет! а она? кто
же после этого виноват? я?
Она разыграла свой роман с тобой до конца, точно так
же разыграет его
и с графом
и, может быть, еще с кем-нибудь… больше от нее требовать нельзя: выше
и дальше ей нейти! это не такая натура: а ты вообразил себе бог знает
что…
— Если б мне осталось утешение, — продолжал он, —
что я потерял ее по обстоятельствам, если б неволя принудила ее… пусть бы даже умерла —
и тогда легче было бы перенести… а то нет, нет… другой! это ужасно, невыносимо!
И нет средств вырвать ее у похитителя: вы обезоружили меня…
что мне делать? научите
же! Мне душно, больно… тоска, мука! я умру… застрелюсь…
Лизавета Александровна иногда обманывала себя, мечтая,
что, может быть, Петр Иваныч действует стратегически;
что не в том ли состоит его таинственная метода, чтоб, поддерживая в ней всегда сомнение, тем поддерживать
и самую любовь. Но при первом отзыве мужа о любви она тотчас
же разочаровывалась.
— Зачем, дядюшка, уноситься так далеко? — сказал Александр, — я сам чувствую в себе эту силу любви
и горжусь ею. Мое несчастие состоит в том только,
что я не встретил существа, достойного этой любви
и одаренного такою
же силой…
— А оттого,
что у этих зверей ты несколько лет сряду находил всегда радушный прием: положим, перед теми, от кого эти люди добивались чего-нибудь, они хитрили, строили им козни, как ты говоришь; а в тебе им нечего было искать:
что же заставило их зазывать тебя к себе, ласкать?.. Нехорошо, Александр!.. — прибавил серьезно Петр Иваныч. — Другой за одно это, если б
и знал за ними какие-нибудь грешки, так промолчал бы.
— То
же,
что и прежде, — отвечала Лизавета Александровна. — Вы думаете,
что он говорил вам все это с сердцем, от души?
— Ужели
и это мечта?..
и это изменило?.. — шептал он. — Горькая утрата!
Что ж, не привыкать-стать обманываться! Но зачем
же, я не понимаю, вложены были в меня все эти неодолимые побуждения к творчеству?..
Он
же, к несчастию, как ты видишь, недурен собой, то есть румян, гладок, высок, ну, всегда завит, раздушен, одет по картинке: вот
и воображает,
что все женщины от него без ума — так, фат!
— Экой какой! Ну, слушай: Сурков мне раза два проговорился,
что ему скоро понадобятся деньги. Я сейчас догадался,
что это значит, только с какой стороны ветер дует — не мог угадать. Я допытываться, зачем деньги? Он мялся, мялся, наконец сказал,
что хочет отделать себе квартиру на Литейной. Я припоминать,
что бы такое было на Литейной, —
и вспомнил,
что Тафаева живет там
же и прямехонько против того места, которое он выбрал. Уж
и задаток дал. Беда грозит неминучая, если… не поможешь ты. Теперь догадался?
— Сурков не опасен, — продолжал дядя, — но Тафаева принимает очень немногих, так
что он может, пожалуй, в ее маленьком кругу прослыть
и львом
и умником. На женщин много действует внешность. Он
же мастер угодить, ну, его
и терпят. Она, может быть, кокетничает с ним, а он
и того…
И умные женщины любят, когда для них делают глупости, особенно дорогие. Только они любят большею частью при этом не того, кто их делает, а другого… Многие этого не хотят понять, в том числе
и Сурков, — вот ты
и вразуми его.
«Сами, говорит, жаловались,
что он мало занимается, а вы
же его
и приучаете к безделью».
— Иногда — это разница, — продолжал дядя, — я так
и просил; не каждый
же день. Я знал,
что он лжет.
Что там делать каждый день? соскучишься!