Неточные совпадения
На кухне стряпали
в трое рук, как будто на десятерых, хотя все господское семейство только и состояло,
что из Анны Павловны да Александра Федорыча.
А суматоха была оттого,
что Анна Павловна отпускала сына
в Петербург на службу, или, как она говорила, людей посмотреть и себя показать.
Не одна она оплакивала разлуку: сильно горевал тоже камердинер Сашеньки, Евсей. Он отправлялся с барином
в Петербург, покидал самый теплый угол
в дому, за лежанкой,
в комнате Аграфены, первого министра
в хозяйстве Анны Павловны и —
что всего важнее для Евсея — первой ее ключницы.
— Ну,
что ты, разиня, тут расселся? — отвечала она, как будто он
в первый раз тут сидел. — Пусти прочь: надо полотенце достать.
— Матушка, Аграфена Ивановна! — повторил он, — будет ли Прошка любить вас так, как я? Поглядите, какой он озорник: ни одной женщине проходу не даст. А я-то! э-эх! Вы у меня,
что синь-порох
в глазу! Если б не барская воля, так… эх!..
— Полезь-ка, так узнает! Разве нет
в дворне женского пола, кроме меня? С Прошкой свяжусь! вишь,
что выдумал! Подле него и сидеть-то тошно — свинья свиньей! Он, того и гляди, норовит ударить человека или сожрать что-нибудь барское из-под рук — и не увидишь.
— Я не столько для себя самой, сколько для тебя же отговариваю. Зачем ты едешь? Искать счастья? Да разве тебе здесь нехорошо? разве мать день-деньской не думает о том, как бы угодить всем твоим прихотям? Конечно, ты
в таких летах,
что одни материнские угождения не составляют счастья; да я и не требую этого. Ну, погляди вокруг себя: все смотрят тебе
в глаза. А дочка Марьи Карповны, Сонюшка?
Что… покраснел? Как она, моя голубушка — дай бог ей здоровья — любит тебя: слышь, третью ночь не спит!
—
Что ты найдешь
в Петербурге? — продолжала она.
А почет —
что в деревне,
что в столице — все тот же почет.
Как не увидишь петербургского житья, так и покажется тебе, живучи здесь,
что ты первый
в мире; и во всем так, мой милый!
В том-то и дело,
что матери не ожидают наград.
Как назвать Александра бесчувственным за то,
что он решился на разлуку? Ему было двадцать лет. Жизнь от пелен ему улыбалась; мать лелеяла и баловала его, как балуют единственное чадо; нянька все пела ему над колыбелью,
что он будет ходить
в золоте и не знать горя; профессоры твердили,
что он пойдет далеко, а по возвращении его домой ему улыбнулась дочь соседки. И старый кот, Васька, был к нему, кажется, ласковее, нежели к кому-нибудь
в доме.
О горе, слезах, бедствиях он знал только по слуху, как знают о какой-нибудь заразе, которая не обнаружилась, но глухо где-то таится
в народе. От этого будущее представлялось ему
в радужном свете. Его что-то манило вдаль, но
что именно — он не знал. Там мелькали обольстительные призраки, но он не мог разглядеть их; слышались смешанные звуки — то голос славы, то любви: все это приводило его
в сладкий трепет.
В аттестате его сказано было,
что он знает с дюжину наук да с полдюжины древних и новых языков.
Как же ему было остаться? Мать желала — это опять другое и очень естественное дело.
В сердце ее отжили все чувства, кроме одного — любви к сыну, и оно жарко ухватилось за этот последний предмет. Не будь его,
что же ей делать? Хоть умирать. Уж давно доказано,
что женское сердце не живет без любви.
Александр был избалован, но не испорчен домашнею жизнью. Природа так хорошо создала его,
что любовь матери и поклонение окружающих подействовали только на добрые его стороны, развили, например,
в нем преждевременно сердечные склонности, поселили ко всему доверчивость до излишества. Это же самое, может быть, расшевелило
в нем и самолюбие; но ведь самолюбие само по себе только форма; все будет зависеть от материала, который вольешь
в нее.
Гораздо более беды для него было
в том,
что мать его, при всей своей нежности, не могла дать ему настоящего взгляда на жизнь и не приготовила его на борьбу с тем,
что ожидало его и ожидает всякого впереди.
Нужно было даже поменьше любить его, не думать за него ежеминутно, не отводить от него каждую заботу и неприятность, не плакать и не страдать вместо его и
в детстве, чтоб дать ему самому почувствовать приближение грозы, справиться с своими силами и подумать о своей судьбе — словом, узнать,
что он мужчина.
— Вот, Сашенька, заметь хорошенько, куда я
что кладу, — говорила она. —
В самый низ, на дно чемодана, простыни: дюжина. Посмотри-ка, так ли записано?
Знаешь,
что я придумала? положить
в один носок твой бумажник с деньгами.
А там, как надо
что достать
в дороге, и пойдешь все перерывать вверх дном!
Александр молчал. Он вспомнил,
что, учась
в университете и живучи
в губернском городе, он не очень усердно посещал церковь; а
в деревне, только из угождения матери, сопровождал ее к обедне. Ему совестно было солгать. Он молчал. Мать поняла его молчание и опять вздохнула.
Вот Михайло Михайлыч и умным человеком считается, а
что в нем?
Все кланяются ему и
в глаза-то бог знает
что наговорят, а за глаза крестятся, как поминают его, словно шайтана какого.
Что в самом деле Марья Карповна замечтала! ты дочке ее не пара.
Тот, про которого говорится, был таков: у него душ двадцать заложенных и перезаложенных; живет он почти
в избе или
в каком-то странном здании, похожем с виду на амбар, — ход где-то сзади, через бревна, подле самого плетня; но он лет двадцать постоянно твердит,
что с будущей весной приступит к стройке нового дома.
В сущности, Антона Иваныча никому не нужно, но без него не совершается ни один обряд: ни свадьба, ни похороны. Он на всех званых обедах и вечерах, на всех домашних советах; без него никто ни шагу. Подумают, может быть,
что он очень полезен,
что там исполнит какое-нибудь важное поручение, тут даст хороший совет, обработает дельце, — вовсе нет! Ему никто ничего подобного не поручает; он ничего не умеет, ничего не знает: ни
в судах хлопотать, ни быть посредником, ни примирителем, — ровно ничего.
И обед не
в обед. Тогда уж к нему даже кого-нибудь и отправят депутатом проведать,
что с ним, не заболел ли, не уехал ли? И если он болен, то и родного не порадуют таким участьем.
—
Что делать, Анна Павловна, все мы человеки! «Терпи», сказано
в священном писании.
— Дай бог вам здоровья, Антон Иваныч,
что не забываете нас! И подлинно сама не своя: такая пустота
в голове, ничего не вижу!
в горле совсем от слез перегорело. Прошу закусить: вы и устали и, чай, проголодались.
Прежде всего отслужили молебен, причем Антон Иваныч созвал дворню, зажег свечу и принял от священника книгу, когда тот перестал читать, и передал ее дьячку, а потом отлил
в скляночку святой воды, спрятал
в карман и сказал: «Это Агафье Никитишне». Сели за стол. Кроме Антона Иваныча и священника, никто по обыкновению не дотронулся ни до
чего, но зато Антон Иваныч сделал полную честь этому гомерическому завтраку. Анна Павловна все плакала и украдкой утирала слезы.
— Ну, давай,
что ли, сюда скорее; это можно вот тут сбоку
в карман положить.
— Тебе! да лучше сожгу,
чем тебе подарю! — и он спрятал карты
в карман.
У рощи остановились. Пока Анна Павловна рыдала и прощалась с сыном, Антон Иваныч потрепал одну лошадь по шее, потом взял ее за ноздри и потряс
в обе стороны,
чем та, казалось, вовсе была недовольна, потому
что оскалила зубы и тотчас же фыркнула.
— Уж теперь должен быть
в Неплюеве. Нет,
что я вру? еще не
в Неплюеве, а подъезжает; там чай будет пить, — отвечает Антон Иваныч.
Он был не стар, а
что называется «мужчина
в самой поре» — между тридцатью пятью и сорока годами.
Однажды утром, когда он проснулся и позвонил, человек, вместе с чаем, принес ему три письма и доложил,
что приходил какой-то молодой барин, который называл себя Александром Федорычем Адуевым, а его — Петра Иваныча — дядей, и обещался зайти часу
в двенадцатом.
— Племянник из провинции — вот сюрприз! — ворчал он, — а я надеялся,
что меня забыли
в том краю! Впрочем,
что с ними церемониться! отделаюсь…
Петр Иваныч медленно положил письмо на стол, еще медленнее достал сигару и, покатав ее
в руках, начал курить. Долго обдумывал он эту штуку, как он называл ее мысленно, которую сыграла с ним его невестка. Он строго разобрал
в уме и то,
что сделали с ним, и то,
что надо было делать ему самому.
Но, с другой стороны, представлялось вот
что: мать отправила сына прямо к нему, на его руки, не зная, захочет ли он взять на себя эту обузу, даже не зная, жив ли он и
в состоянии ли сделать что-нибудь для племянника.
Только
что Петр Иваныч расположился бриться, как явился Александр Федорыч. Он было бросился на шею к дяде, но тот, пожимая мощной рукой его нежную, юношескую руку, держал его
в некотором отдалении от себя, как будто для того, чтобы наглядеться на него, а более, кажется, затем, чтобы остановить этот порыв и ограничиться пожатием.
— Маменька, слава богу, здорова, кланяется вам, и тетушка Марья Павловна тоже, — сказал робко Александр Федорыч. — Тетушка поручила мне обнять вас… — Он встал и подошел к дяде, чтоб поцеловать его
в щеку, или
в голову, или
в плечо, или, наконец, во
что удастся.
— Извините,
что я не приехал прямо к вам, а остановился
в конторе дилижансов… Я не знал вашей квартиры…
Александр увидел,
что ему, несмотря на все усилия, не удастся
в тот день ни разу обнять и прижать к груди обожаемого дядю, и отложил это намерение до другого раза.
«Так вот как здесь,
в Петербурге… — думал Александр, сидя
в новом своем жилище, — если родной дядя так,
что ж прочие?..»
«
Что это за житье здесь, — ворчал он, — у Петра Иваныча кухня-то, слышь, раз
в месяц топится, люди-то у чужих обедают… Эко, господи! ну, народец! нечего сказать, а еще петербургские называются! У нас и собака каждая из своей плошки лакает».
Вон Матвей Матвеич вышел из дому, с толстой палкой,
в шестом часу вечера, и всякому известно,
что он идет делать вечерний моцион,
что у него без того желудок не варит и
что он остановится непременно у окна старого советника, который, также известно, пьет
в это время чай.
Ему противно сознаться,
что Исакиевский собор лучше и выше собора
в его городе,
что зала Дворянского собрания больше залы тамошней.
Зато, как он вдруг обрадуется, как посравнит да увидит,
что у него
в городе лучше икра, груши или калачи.
— Мать пишет,
что она дала тебе тысячу рублей: этого мало, — сказал Петр Иваныч. — Вот один мой знакомый недавно приехал сюда, ему тоже надоело
в деревне; он хочет пользоваться жизнию, так тот привез пятьдесят тысяч и ежегодно будет получать по стольку же. Он точно будет пользоваться жизнию
в Петербурге, а ты — нет! ты не за тем приехал.