Ему мерещится то талия, которой он касался руками, то томный, продолжительный взор, который бросили ему, уезжая, то горячее дыхание, от которого он таял в вальсе, или разговор вполголоса у окна, под рев мазурки, когда взоры так искрились, язык говорил бог знает что.
Она подала ему руку, но только он коснулся до нее, она сейчас же вырвала — и вдруг изменилась. Улыбка исчезла, на лице обнаружилось что-то похожее на досаду.
Вот Александр тихо коснулся ее талии. Она тихо отвела локтем его руку. Он дотронулся опять, она отвела слабее, не спуская глаз с Невы. В третий раз не отвела.
Ему противно было слушать, как дядя, разбирая любовь его, просто, по общим и одинаким будто бы для всех законам, профанировал это высокое, святое, по его мнению, дело. Он таил свои радости, всю эту перспективу розового счастья, предчувствуя, что чуть коснется его анализ дяди, то, того и гляди, розы рассыплются в прах или превратятся в назем. А дядя сначала избегал его оттого, что вот, думал, малый заленится, замотается, придет к нему за деньгами, сядет на шею.
Между тем и там посетили бы меня все человеческие чувства и страсти: и самолюбие, и гордость, и честолюбие — все, в малом размере, коснулось бы сердца в тесных границах нашего уезда — и все бы удовлетворилось.
Будучи твердо убежден в необходимости упрочить свою независимость, Германн не касался и процентов, жил одним жалованьем, не позволял себе малейшей прихоти.
Поприща, на котором Островский наблюдает и показывает нам русскую жизнь, не касается отношений чисто общественных и государственных, а ограничивается семейством; в семействе же кто более всего выдерживает на себе весь гнет самодурства, как не женщина?
Перед нами встаёт образ человека, обладающего цельным мировоззрением, убеждениями, соединёнными с очень сильным, волевым характером, крайне замкнутым и скрытным, когда дело касалось государственных дел.
Не ленились молодые руки, Грозные ты возводил леса. Все, чего касался ты, казалось Не таким, как было до тех пор, То, что разрушал ты, — разрушалось, В каждом слове бился приговор. Одинок и часто недоволен, С нетерпеньем торопил судьбу, Знал, что скоро выйдешь весел, волен На свою великую борьбу. <О Маяковском>
Свеча горит, и меркнет, и вновь горит сильней, Но меркнет безвозвратно сиянье юных дней. Гори же, разгорайся, пока ещё ты юн, Сильней, полней касайся сердечных звонких струн, Чтоб было что припомнить на склоне трудных лет, Чтоб старости холодной светил нетленный свет — Мечтаний благородных, порывов молодых, Безумных, но прекрасных, безумных — и святых.
И многие просят и требуют у писателя того, что им нужно, как воздух и хлеб. И писатель должен давать им это, если он писатель, то есть обреченный. Может быть, писатель должен отдать им всю душу свою, и это касается, особенно, русского писателя. Может быть, оттого так рано умирают, гибнут, или, просто, изживают свое именно русские писатели, что нигде не жизненна литература так, как в России, и нигде слово не претворяется в жизнь, не становится хлебом или камнем так, как у нас. Потому-то русским писателям меньше, чем кому-нибудь, позволительно жаловаться на судьбу; худо ли, хорошо ли, их слушают, а чтобы их услышали, наполовину зависит от них самих.
Перед нами встаёт образ человека, обладающего цельным мировоззрением, убеждениями, соединёнными с очень сильным, волевым характером, крайне замкнутым и скрытным, когда дело касалось государственных дел.
Извиваясь и свиваясь, как две стальные пружины, огромные рыбы клубком вращались, почти касаясь дна, вздымая тучи песка и ила.
Римский нобилитет всякий раз развязывал кровавую бойню, уничтожая вожаков народа, если дело касалось земель и богатств знати.