Неточные совпадения
В семействе тетки и близкие старики и старухи часто при ней гадали ей, в
том или другом искателе, мужа:
то посланник являлся чаще других в дом,
то недавно отличившийся генерал, а однажды серьезно поговаривали об одном старике, иностранце, потомке королевского, угасшего рода. Она молчит и
смотрит беззаботно, как будто дело идет не о ней.
— Eh bien, mille roubles! [Ну, тысячу рублей! (фр.)] Графу отдать: я у него на
той неделе занял: совестно в глаза
смотреть.
— Что делать? — повторил он. — Во-первых, снять эту портьеру с окна, и с жизни тоже, и
смотреть на все открытыми глазами, тогда поймете вы, отчего
те старики полиняли и лгут вам, обманывают вас бессовестно из своих позолоченных рамок…
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между
тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А
то ли суждено вам природой?
Посмотрите на себя…
Но, кроме
того, я выбрал себе дело: я люблю искусство и… немного занимаюсь… живописью, музыкой… пишу… — досказал он тихо и
смотрел на конец своего сапога.
Он рисует глаза кое-как, но заботится лишь о
том, чтобы в них повторились учительские точки, чтоб они
смотрели точно живые. А не удастся, он бросит все, уныло облокотится на стол, склонит на локоть голову и оседлает своего любимого коня, фантазию, или конь оседлает его, и мчится он в пространстве, среди своих миров и образов.
Кроме крупных распоряжений, у ней жизнь кишела маленькими заботами и делами.
То она заставит девок кроить, шить,
то чинить что-нибудь,
то варить, чистить. «Делать все самой» она называла
смотреть, чтоб все при ней делали.
К бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную такой теплотой, что по
тому только, как он входил к ней, садился,
смотрел на нее, можно было заключить, что он любил ее без памяти. Никогда, ни в отношении к ней, ни при ней, он не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости, хотя был ежедневным ее гостем.
Сидя одна, она иногда улыбалась так грациозно и мечтательно, что походила на беззаботную, богатую, избалованную барыню. Или когда, подперев бок рукою или сложив руки крестом на груди,
смотрит на Волгу и забудет о хозяйстве,
то в лице носится что-то грустное.
Вся Малиновка, слобода и дом Райских, и город были поражены ужасом. В народе, как всегда в таких случаях, возникли слухи, что самоубийца, весь в белом, блуждает по лесу, взбирается иногда на обрыв,
смотрит на жилые места и исчезает. От суеверного страха
ту часть сада, которая шла с обрыва по горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
Хотя Райский не разделял мнения ни дяди, ни бабушки, но в перспективе у него мелькала собственная его фигура,
то в гусарском,
то в камер-юнкерском мундире. Он
смотрел, хорошо ли он сидит на лошади, ловко ли танцует. В
тот день он нарисовал себя небрежно опершегося на седло, с буркой на плечах.
— Vous avez du talent, monsieur, vraiment! [Да у вас, сударь, и в самом деле талант! (фр.)] — сказал
тот,
посмотрев его рисунок.
Широкая затея — это вояж: прикинуться графиней в Париже, занять палаццо в Италии, сверкнуть золотом и красотой, покоряя мимоходом
того, другого,
смотря по рангу, положению, фортуне.
Там, у царицы пира, свежий, блистающий молодостью лоб и глаза, каскадом падающая на затылок и шею темная коса, высокая грудь и роскошные плечи. Здесь — эти впадшие, едва мерцающие, как искры, глаза, сухие, бесцветные волосы, осунувшиеся кости рук… Обе картины подавляли его ужасающими крайностями, между которыми лежала такая бездна, а между
тем они стояли так близко друг к другу. В галерее их не поставили бы рядом: в жизни они сходились — и он
смотрел одичалыми глазами на обе.
На отлучки его она
смотрела как на неприятное, случайное обстоятельство, как, например, на
то, если б он заболел. А возвращался он, — она была кротко счастлива и полагала, что если его не было,
то это так надо, это в порядке вещей.
Она никогда не искала смысла
той апатии, скуки и молчания, с которыми друг ее иногда
смотрел на нее, не догадывалась об отжившей любви и не поняла бы никогда причин.
Наутро опять
та же история,
то же недовольство и озлобление. А иногда сидит, сидит и вдруг схватит палитру и живо примется подмазывать кое-где, подтушевывать, остановится,
посмотрит и задумается. Потом покачает головой отрицательно, вздохнет и бросит палитру.
— Нет, портрет — это слабая, бледная копия; верен только один луч ваших глаз, ваша улыбка, и
то не всегда: вы редко так
смотрите и улыбаетесь, как будто боитесь. Но иногда это мелькнет; однажды мелькнуло, и я поймал, и только намекнул на правду, и уж
смотрите, что вышло. Ах, как вы были хороши тогда!
«Постараюсь ослепнуть умом, хоть на каникулы, и быть счастливым! Только ощущать жизнь, а не
смотреть в нее, или
смотреть затем только, чтобы срисовать сюжеты, не дотрогиваясь до них разъедающим, как уксус, анализом… А
то горе! Будем же
смотреть, что за сюжеты Бог дал мне? Марфенька, бабушка, Верочка — на что они годятся: в роман, в драму или только в идиллию?»
Райский засмеялся, взял ее за обе руки и прямо
смотрел ей в глаза. Она покраснела, ворочалась
то в одну,
то в другую сторону, стараясь не
смотреть на него.
Даст ли ему кто щелчка или дернет за волосы, ущипнет, — он сморщится, и вместо
того, чтоб вскочить, броситься и догнать шалуна, он когда-то соберется обернуться и
посмотрит рассеянно во все стороны, а
тот уж за версту убежал, а он почесывает больное место, опять задумывается, пока новый щелчок или звонок к обеду не выведут его из созерцания.
Но где Уленьке было заметить такую красоту? Она заметила только, что у него
то на вицмундире пуговицы нет,
то панталоны разорваны или худые сапоги. Да еще странно казалось ей, что он ни разу не
посмотрел на нее пристально, а глядел как на стену, на скатерть.
«Все
та же; все верна себе, не изменилась, — думал он. — А Леонтий знает ли, замечает ли? Нет, по-прежнему, кажется, знает наизусть чужую жизнь и не видит своей. Как они живут между собой… Увижу,
посмотрю…»
— Ну, уж святая:
то нехорошо, другое нехорошо. Только и света, что внучки! А кто их знает, какие они будут? Марфенька только с канарейками да с цветами возится, а другая сидит, как домовой, в углу, и слова от нее не добьешься. Что будет из нее —
посмотрим!
— Мне, взять эти книги! — Леонтий
смотрел то на книги,
то на Райского, потом махнул рукой и вздохнул.
Райский расхохотался, слушая однажды такое рассуждение, и особенно характеристический очерк пьяницы, самого противного и погибшего существа, в глазах бабушки, до
того, что хотя она не заметила ни малейшей наклонности к вину в Райском, но всегда с беспокойством
смотрела, когда он вздумает выпить стакан, а не рюмку вина или рюмку водки.
Он дал себе слово объяснить, при первом удобном случае, окончательно вопрос, не о
том, что такое Марфенька: это было слишком очевидно, а что из нее будет, — и потом уже поступить в отношении к ней,
смотря по
тому, что окажется после объяснения. Способна ли она к дальнейшему развитию или уже дошла до своих геркулесовых столпов?
Он
смотрел мысленно и на себя, как это у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и как делалось у всех, — думал он, — непременно, только эти все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной человеку, черте: одни — только казаться, а другие и быть и казаться как можно лучше — одни, натуры мелкие — только наружно,
то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался, какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть?
— Что вы за стары: нет еще! — снисходительно заметила она, поддаваясь его ласке. — Вот только у вас в бороде есть немного белых волос, а
то ведь вы иногда бываете прехорошенький… когда смеетесь или что-нибудь живо рассказываете. А вот когда нахмуритесь или
смотрите как-то особенно… тогда вам точно восемьдесят лет…
Верочка отворит окно и сядет
смотреть грозу, а я всегда спрячусь в постель, задерну занавески, и если молния очень блестит,
то положу большую подушку на голову, а уши заткну и ничего не вижу, не слышу…
У него лениво стали тесниться бледные воспоминания о ее ласках, шепоте, о
том, как она клала детские его пальцы на клавиши и старалась наигрывать песенку, как потом подолгу играла сама, забыв о нем, а он слушал, присмирев у ней на коленях, потом вела его в угловую комнату,
смотреть на Волгу и Заволжье.
Если сам он идет по двору или по саду,
то пройти бы ему до конца, не взглянув вверх; а он начнет маневрировать,
посмотрит в противоположную от ее окон сторону, оборотится к ним будто невзначай и встретит ее взгляд, иногда с затаенной насмешкой над его маневром. Или спросит о ней Марину, где она, что делает, а если потеряет ее из вида,
то бегает, отыскивая точно потерянную булавку, и, увидевши ее, начинает разыгрывать небрежного.
Глаза
смотрят, да не видят или видят не
то…
Яков с Кузьмой провели утро в слободе, под гостеприимным кровом кабака. Когда они выходили из кабака,
то Кузьма принимал чрезвычайно деловое выражение лица, и чем ближе подходил к дому,
тем строже и внимательнее
смотрел вокруг, нет ли беспорядка какого-нибудь, не валяется ли что-нибудь лишнее, зря, около дома, трогал замок у ворот, цел ли он. А Яков все искал по сторонам глазами, не покажется ли церковный крест вдалеке, чтоб помолиться на него.
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это был живой пульс ее. Он своего дела, которого, собственно, и не было, не делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно в чужие дела.
Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый.
То сено примется помогать складывать на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать другим.
Но наедине и порознь,
смотришь,
то та,
то другая стоят, дружески обнявшись с ним, где-нибудь в уголке, и вечерком, особенно по зимам, кому была охота, мог видеть, как бегали женские тени через двор и как затворялась и отворялась дверь его маленького чуланчика, рядом с комнатами кучеров.
Купец,
то есть шляпа, борода, крутое брюхо и сапоги,
смотрел, как рабочие, кряхтя, складывали мешки хлеба в амбар; там толпились какие-то неопределенные личности у кабака, а там проехала длинная и глубокая телега, с насаженным туда невероятным числом рослого, здорового мужичья, в порыжевших шапках без полей, в рубашках с синими заплатами, и в бурых армяках, и в лаптях, и в громадных сапожищах, с рыжими, седыми и разношерстными бородами,
то клином,
то лопатой,
то раздвоенными,
то козлинообразными.
— А
смотря по
тому, какое они впечатление на меня делают, так и принимаю!
— То-то, то-то! Ну что ж, Иван Петрович: как там турки женщин притесняют? Что ты прочитал об этом: вон Настасья Петровна хочет знать? Только
смотри, не махни в Турцию, Настасья Петровна!
— Полно тебе вздор молоть, Нил Андреич!
Смотри, ты багровый совсем стал:
того и гляди, лопнешь от злости. Выпей лучше воды! Какой секрет, кто сказал? Да я сказала, и сказала правду! — прибавила она. — Весь город это знает.
Он снизошел до
того, что сам, будто гуляя, зашел дома в два и получил отказ. Лакеи
смотрели на него как-то любопытно.
Доктор старался не
смотреть на Нила Андреича, а если
смотрел,
то так же, как и лакеи, «любопытно». Он торопился, и когда Тычков предложил ему позавтракать, он сказал, что зван на «фриштик» к Бережковой, у которой будет и его превосходительство, и все, и что он видел, как архиерей прямо из собора уже поехал к ней, и потому спешит… И уехал, прописав Нилу Андреичу диету и покой.
— За
то, что — ты так… «прекрасна», — хотелось сказать, но она
смотрела на него строго. — За
то, что ты так… умна, своеобразна… и притом мне так хочется! — договорил он.
Но
та пресмыкалась по двору взад и вперед, как ящерица, скользя бедром,
то с юбками и утюгом,
то спасаясь от побоев Савелья — с воем или с внезапной, широкой улыбкой во все лицо, — и как избегала брошенного мужем вслед ей кирпича или полена, так избегала и вопросов Райского. Она воротила лицо в сторону, завидя его, потупляла свои желтые, бесстыжие глаза и
смотрела, как бы шмыгнуть мимо его подальше.
— Вот Борюшка говорит, что увезла. Посмотри-ка у себя и у Василисы спроси: все ли ключи дома, не захватили ли как-нибудь с
той вертушкой, Мариной, от которой-нибудь кладовой — поди скорей! Да что ты таишься, Борис Павлович, говори, какие ключи увезла она: видел, что ли, ты их?
— Ты, мой батюшка, что! — вдруг всплеснув руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде! Люди, Егорка! — да как это вы угораздились сойтись? Из какой
тьмы кромешной!
Посмотри, с тебя течет, лужа на полу! Борюшка! ведь ты уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот — охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, — да рому к чаю! — Иван Иваныч! — вот и вы пошли бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!..
Так она волновалась,
смотрела пристально и подозрительно на Веру, когда
та приходила к обеду и к чаю, пробовала было последить за ней по саду, но
та, заметив бабушку издали, прибавляла шагу и была такова!
— Вот,
смотри, Верочка, это твое, а
то Марфенькино — ни одной нитки жемчугу, ни одного лишнего лота, ни
та ни другая не получит.
Смотрите обе!
— Некогда; вот в прошлом месяце попались мне два немецких
тома — Фукидид и Тацит. Немцы и
того и другого чуть наизнанку не выворотили. Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, — а ей, говорит она, «тошно
смотреть на меня»! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо, еще француз Шарль не забывает… Болтун веселый — ей и не скучно!
Сначала одна тихо, тихо повернула голову и
посмотрела на другую, а
та тоже тихо разогнула и не спеша протянула к ней руку: это Диана с Минервой.