Неточные совпадения
А что он читал там, какие книги, в это не входили, и
бабушка отдала ему ключи от отцовской библиотеки в
старом доме, куда он запирался, читая попеременно то Спинозу, то роман Коттен, то св. Августина, а завтра вытащит Вольтера или Парни, даже Боккачио.
Бабушка, по воспитанию, была
старого века и разваливаться не любила, а держала себя прямо, с свободной простотой, но и с сдержанным приличием в манерах, и ног под себя, как делают нынешние барыни, не поджимала. «Это стыдно женщине», — говорила она.
— Ты ему о деле, а он шалит: пустота какая — мальчик! — говорила однажды
бабушка. — Прыгай да рисуй, а ужо спасибо скажешь, как под старость будет уголок. Еще то имение-то, бог знает что будет, как опекун управится с ним! а это уж
старое, прижилось в нем…
Однажды
бабушка велела заложить свою
старую, высокую карету, надела чепчик, серебристое платье, турецкую шаль, лакею велела надеть ливрею и поехала в город с визитами, показывать внучка, и в лавки, делать закупки.
— Возьму, только чтоб и Верочка
старый дом согласилась взять. А то одной стыдно:
бабушка браниться станет.
— Шш! шш! — зашипела
бабушка, — услыхал бы он! Человек он
старый, заслуженный, а главное, серьезный! Мне не сговорить с тобой — поговори с Титом Никонычем. Он обедать придет, — прибавила Татьяна Марковна.
Прочими книгами в
старом доме одно время заведовала Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера писала об этом через
бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
Он задумался, и Марфенька, чистая, безупречная, с свежим дыханием молодости, мелькнула у него в уме. Его тянуло домой, к ней и к
бабушке, но радость свидания с
старым товарищем удержала.
Райский провел уже несколько таких дней и ночей, и еще больше предстояло ему провести их под этой кровлей, между огородом, цветником,
старым, запущенным садом и рощей, между новым, полным жизни, уютным домиком и
старым, полинявшим, частию с обвалившейся штукатуркой домом, в полях, на берегах, над Волгой, между
бабушкой и двумя девочками, между Леонтьем и Титом Никонычем.
Он удивлялся, как могло все это уживаться в ней и как
бабушка, не замечая вечного разлада
старых и новых понятий, ладила с жизнью и переваривала все это вместе и была так бодра, свежа, не знала скуки, любила жизнь, веровала, не охлаждаясь ни к чему, и всякий день был для нее как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
То и дело просит у
бабушки чего-нибудь: холста, коленкору, сахару, чаю, мыла. Девкам дает
старые платья, велит держать себя чисто. К слепому старику носит чего-нибудь лакомого поесть или даст немного денег. Знает всех баб, даже рабятишек по именам, последним покупает башмаки, шьет рубашонки и крестит почти всех новорожденных.
Он шел к
бабушке и у ней в комнате, на кожаном канапе, за решетчатым окном, находил еще какое-то колыханье жизни, там еще была ему какая-нибудь работа, ломать
старый век.
Она не любила, чтобы к ней приходили в
старый дом. Даже
бабушка не тревожила ее там, а Марфеньку она без церемонии удаляла, да та и сама боялась ходить туда.
Вера являлась ненадолго, здоровалась с
бабушкой, сестрой, потом уходила в
старый дом, и не слыхать было, что она там делает. Иногда она вовсе не приходила, а присылала Марину принести ей кофе туда.
— Нет, нет, ты, может быть, поумнее многих умниц… —
бабушка взглянула по направлению к
старому дому, где была Вера, — да ум-то у тебя в скорлупе, а пора смекать…
Но Райский не счел нужным припоминать
старого знакомства, потому что не любил, как и
бабушка, пьяных, однако он со стороны наблюдал за ним и тут же карандашом начертил его карикатуру.
От этого, бросая в горячем споре бомбу в лагерь неуступчивой старины, в деспотизм своеволия, жадность плантаторов, отыскивая в людях людей, исповедуя и проповедуя человечность, он добродушно и снисходительно воевал с
бабушкой, видя, что под
старыми, заученными правилами таился здравый смысл и житейская мудрость и лежали семена тех начал, что безусловно присвоивала себе новая жизнь, но что было только завалено уродливыми формами и наростами в
старой.
— Ну, где вам разбить ночью трактир! Да и не нужно — у
бабушки вечный трактир. Нет, спасибо и на том, что выгнали из дома
старую свинью. Говорят, вдвоем с
бабушкой: молодцы!
— Да,
бабушка, новые;
старый век проходит. Нельзя ему длиться два века. Нужно же и новому прийти!
— Да, это правда,
бабушка, — чистосердечно сказал Райский, — в этом вы правы. Вас связывает с ними не страх, не цепи, не молот авторитета, а нежность голубиного гнезда… Они обожают вас — так… Но ведь все дело в воспитании: зачем наматывать им
старые понятия, воспитывать по-птичьи? Дайте им самим извлечь немного соку из жизни… Птицу запрут в клетку, и когда она отвыкнет от воли, после отворяй двери настежь — не летит вон! Я это и нашей кузине Беловодовой говорил: там одна неволя, здесь другая…
Тушин жил с сестрой,
старой девушкой, Анной Ивановной — и к ней ездили Вера с попадьей. Эту же Анну Ивановну любила и
бабушка; и когда она являлась в город, то Татьяна Марковна была счастлива.
Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое счастья или удовлетворения, молча чем-то наслаждалась, была добра, ласкова с
бабушкой и Марфенькой и только в некоторые дни приходила в беспокойство, уходила к себе, или в сад, или с обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или Марфенька тревожили ее уединение в
старом доме или напрашивались ей в товарищи в прогулке.
— Экая здоровая старуха, эта ваша
бабушка! — заметил Марк, — я когда-нибудь к ней на пирог приду! Жаль, что
старой дури набито в ней много!.. Ну я пойду, а вы присматривайте за Козловым, — если не сами, так посадите кого-нибудь. Вон третьего дня ему мочили голову и велели на ночь сырой капустой обложить. Я заснул нечаянно, а он, в забытьи, всю капусту с головы потаскал да съел… Прощайте! я не спал и не ел сам. Авдотья меня тут какой-то бурдой из кофе потчевала…
Бабушка не решилась оставить его к обеду при «хороших гостях» и поручила Викентьеву напоить за завтраком, что тот и исполнил отчетливо, так что к трем часам Опенкин был «готов» совсем и спал крепким сном в пустой зале
старого дома.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да
бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали
старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Она страдала за эти уродливости и от этих уродливостей, мешавших жить, чувствовала нередко цепи и готова бы была, ради правды, подать руку пылкому товарищу, другу, пожалуй мужу, наконец… чем бы он ни был для нее, — и идти на борьбу против
старых врагов, стирать ложь, мести сор, освещать темные углы, смело, не слушая
старых, разбитых голосов, не только Тычковых, но и самой
бабушки, там, где последняя безусловно опирается на
старое, вопреки своему разуму, — вывести, если можно, и ее на другую дорогу.
Вера и
бабушка стали в какое-то новое положение одна к другой.
Бабушка не казнила Веру никаким притворным снисхождением, хотя, очевидно, не принимала так легко решительный опыт в жизни женщины, как Райский, и еще менее обнаруживала то безусловное презрение, каким клеймит эту «ошибку», «несчастье» или, пожалуй, «падение»
старый, въевшийся в людские понятия ригоризм, не разбирающий даже строго причин «падения».
Она теперь только поняла эту усилившуюся к ней, после признания, нежность и ласки
бабушки. Да,
бабушка взяла ее неудобоносимое горе на свои
старые плечи, стерла своей виной ее вину и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая женщина в мире, всех любящая, исполняющая так свято все свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю жизнь отдавшая другим, — эта всеми чтимая женщина «пала, потеряла честь»!
Вера, по настоянию
бабушки (сама Татьяна Марковна не могла), передала Райскому только глухой намек о ее любви, предметом которой был Ватутин, не сказав ни слова о «грехе». Но этим полудоверием вовсе не решилась для Райского загадка — откуда
бабушка, в его глазах
старая девушка, могла почерпнуть силу, чтоб снести, не с девическою твердостью, мужественно, не только самой — тяжесть «беды», но успокоить и Веру, спасти ее окончательно от нравственной гибели, собственного отчаяния.
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из
старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего
бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже ни слова за то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда? О чем молчат
бабушка и Вера? Что сделалось со всем домом?
— Я просто не пущу тебя сегодня, Леонтий, — сказал Райский, — мне скучно одному; я перейду в
старый дом с тобой вместе, а потом, после свадьбы Марфеньки, уеду. Ты при
бабушке и при Вере будешь первым министром, другом и телохранителем.
Райский увел Козлова в
старый дом, посмотреть его комнату, куда
бабушка велела поставить ему кровать и на ночь вытопить печь и тотчас же вставить рамы.
Вера, узнав, что Райский не выходил со двора, пошла к нему в
старый дом, куда он перешел с тех пор, как Козлов поселился у них, с тем чтобы сказать ему о новых письмах, узнать, как он примет это, и, смотря по этому, дать ему понять, какова должна быть его роль, если
бабушка возложит на него видеться с Марком.