Неточные совпадения
Было у него другое ожидание — поехать за границу,
то есть в Париж, уже не с оружием в
руках, а с золотом, и там пожить, как живали в старину.
Остался он еще в детстве сиротой, на
руках равнодушного, холостого опекуна, а
тот отдал его сначала на воспитание родственнице, приходившейся двоюродной бабушкой Райскому.
«Какая она?» — думалось ему — и
то казалась она ему теткой Варварой Николаевной, которая ходила, покачивая головой, как игрушечные коты, и прищуривала глаза,
то в виде жены директора, у которой были такие белые
руки и острый, пронзительный взгляд,
то тринадцатилетней, припрыгивающей, хорошенькой девочкой в кружевных панталончиках, дочерью полицмейстера.
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье в груди, так захватило ему дыханье, что он в забытьи, с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими
руками к
тому месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
Он стал было учиться, сначала на скрипке у Васюкова, — но вот уже неделю водит смычком взад и вперед: а, с, g, тянет за ним Васюков, а смычок дерет ему уши.
То захватит он две струны разом,
то рука дрожит от слабости: — нет! Когда же Васюков играет — точно по маслу
рука ходит.
Тот пожал плечами и махнул
рукой, потому что имение небольшое, да и в
руках такой хозяйки, как бабушка, лучше сбережется.
В доме, заслышав звон ключей возвращавшейся со двора барыни, Машутка проворно сдергивала с себя грязный фартук, утирала чем попало, иногда барским платком, а иногда тряпкой,
руки. Поплевав на них, она крепко приглаживала сухие, непокорные косички, потом постилала тончайшую чистую скатерть на круглый стол, и Василиса, молчаливая, серьезная женщина, ровесница барыни, не
то что полная, а рыхлая и выцветшая телом женщина, от вечного сиденья в комнате, несла кипящий серебряный кофейный сервиз.
Машутка становилась в угол, подальше, всегда прячась от барыни в тени и стараясь притвориться опрятной. Барыня требовала этого, а Машутке как-то неловко было держать себя в чистоте. Чисто вымытыми
руками она не так цепко берет вещь в
руки и,
того гляди, уронит; самовар или чашки скользят из
рук; в чистом платье тоже несвободно ходить.
Она, кажется, только тогда и была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей, когда лицо, голова сделаются неузнаваемы, а
руки до
того выпачканы, что если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает к локтю.
Сидя одна, она иногда улыбалась так грациозно и мечтательно, что походила на беззаботную, богатую, избалованную барыню. Или когда, подперев бок
рукою или сложив
руки крестом на груди, смотрит на Волгу и забудет о хозяйстве,
то в лице носится что-то грустное.
Женщины
того мира казались ему особой породой. Как пар и машины заменили живую силу
рук, так там целая механика жизни и страстей заменила природную жизнь и страсти. Этот мир — без привязанностей, без детей, без колыбелей, без братьев и сестер, без мужей и без жен, а только с мужчинами и женщинами.
Между
тем затеяли пирушку, пригласили Райского, и он слышал одно:
то о колорите,
то о бюстах, о
руках, о ногах, о «правде» в искусстве, об академии, а в перспективе — Дюссельдорф, Париж, Рим. Отмеривали при нем года своей практики, ученичества, или «мученичества», прибавлял Райский. Семь, восемь лет — страшные цифры. И все уже взрослые.
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал
ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но
рук не доделал: «Это последнее дело,
руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочел у Гомера: других источников под
рукой не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
Звуки не
те: не мычанье, не повторение трудных пассажей слышит он. Сильная
рука водила смычком, будто по нервам сердца: звуки послушно плакали и хохотали, обдавали слушателя точно морской волной, бросали в пучину и вдруг выкидывали на высоту и несли в воздушное пространство.
Она улыбнулась, а он оцепенел от ужаса: он слыхал, что значит это «легче». Но он старался улыбнуться, судорожно сжал ей
руки и с боязнью глядел
то на нее,
то вокруг себя.
Там, у царицы пира, свежий, блистающий молодостью лоб и глаза, каскадом падающая на затылок и шею темная коса, высокая грудь и роскошные плечи. Здесь — эти впадшие, едва мерцающие, как искры, глаза, сухие, бесцветные волосы, осунувшиеся кости
рук… Обе картины подавляли его ужасающими крайностями, между которыми лежала такая бездна, а между
тем они стояли так близко друг к другу. В галерее их не поставили бы рядом: в жизни они сходились — и он смотрел одичалыми глазами на обе.
Его пронимала дрожь ужаса и скорби. Он, против воли, группировал фигуры, давал положение
тому, другому, себе добавлял, чего недоставало, исключал, что портило общий вид картины. И в
то же время сам ужасался процесса своей беспощадной фантазии, хватался
рукой за сердце, чтоб унять боль, согреть леденеющую от ужаса кровь, скрыть муку, которая готова была страшным воплем исторгнуться у него из груди при каждом ее болезненном стоне.
С
той минуты, как она полюбила, в глазах и улыбке ее засветился тихий рай: он светился два года и светился еще теперь из ее умирающих глаз. Похолодевшие губы шептали свое неизменное «люблю»,
рука повторяла привычную ласку.
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете делать
рук, а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть эту
руку, она будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя!
То и другое строго: оттого немного на свете и людей и художников…
— A la bonne heure! [В добрый час! (фр.)] — сказала она, протягивая ему
руку, — и если я почувствую что-нибудь, что вы предсказывали,
то скажу вам одним или никогда никому и ничего не скажу. Но этого никогда не будет и быть не может! — торопливо добавила она. — Довольно, cousin, вон карета подъехала: это тетушки.
Райский засмеялся, взял ее за обе
руки и прямо смотрел ей в глаза. Она покраснела, ворочалась
то в одну,
то в другую сторону, стараясь не смотреть на него.
Он прижал ее
руку к груди и чувствовал, как у него бьется сердце, чуя близость… чего? наивного, милого ребенка, доброй сестры или… молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли его на
то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?
— Кто там? — послышался голос из другой комнаты, и в
то же время зашаркали туфли и показался человек, лет пятидесяти, в пестром халате, с синим платком в
руках.
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала Вера,
то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая
рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
— Что ж стоите? Скажите merci да поцелуйте ручку! Ах, какой! — сказала она повелительно и прижала крепко свою
руку к его губам, все с
тем же проворством, с каким пришивала пуговицу, так что поцелуй его раздался в воздухе, когда она уже отняла
руку.
— Мне, взять эти книги! — Леонтий смотрел
то на книги,
то на Райского, потом махнул
рукой и вздохнул.
А тут внук, свой человек, которого она мальчишкой воспитывала, «от
рук отбился», смеет оправдываться, защищаться, да еще спорить с ней, обвиняет ее, что она не так живет, не
то делает, что нужно!
— Ну, как хочешь, а я держать тебя не стану, я не хочу уголовного дела в доме. Шутка ли, что попадется под
руку,
тем сплеча и бьет! Ведь я говорила тебе: не женись, а ты все свое, не послушал — и вот!
Позовут ли ее одеть барышень, гладить, сбегать куда-нибудь, убрать, приготовить, купить, на кухне ли помочь: в нее всю как будто вложена какая-то молния,
рукам дана цепкость, глазу верность. Она все заметит, угадает, сообразит и сделает в одну и
ту же минуту.
Она вечно двигалась, делала что-нибудь, и когда остановится без дела,
то руки хранят прием, по которому видно, что она только что делала что-нибудь или собирается делать.
Марина была не
то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не
то скользящий быстро по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не
то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в
руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает что!
Между
тем он же впадал в странное противоречие: на ярмарке он все деньги истратит на жену, купит ей платье, платков, башмаков, серьги какие-нибудь. На Святую неделю, молча, поведет ее под качели и столько накупит и, молча же, насует ей в
руки орехов, пряников, черных стручьев, моченых груш, что она употчует всю дворню.
Она ласкает их, кормит, лакомит, раздражает их самолюбие. Они адски едят, пьют, накурят и уйдут. А она под
рукой распускает слух, что
тот или другой «страдает» по ней.
Глядел и на
ту картину, которую до
того верно нарисовал Беловодовой, что она, по ее словам, «дурно спала ночь»: на тупую задумчивость мужика, на грубую, медленную и тяжелую его работу — как он тянет ременную лямку, таща барку, или, затерявшись в бороздах нивы, шагает медленно, весь в поту, будто несет на
руках и соху и лошадь вместе — или как беременная баба, спаленная зноем, возится с серпом во ржи.
— Теперь темно, а
то, верно, ты покраснела! — поддразнивал ее Райский, глядя ей в лицо и пожимая
руку.
— В лодке у Ивана Матвеича оставил, все из-за
того сазана! Он у меня трепетался в
руках — я книгу и ноты забыл… Я побегу сейчас — может быть, он еще на речке сидит — и принесу…
Бабушка хотела отвечать, но в эту минуту ворвался в комнату Викентьев, весь в поту, в пыли, с книгой и нотами в
руках. Он положил и
то и другое на стол перед Марфенькой.
Он старался растолкать гостя, но
тот храпел. Яков сходил за Кузьмой, и вдвоем часа четыре употребили на
то, чтоб довести Опенкина домой, на противоположный конец города. Так, сдав его на
руки кухарке, они сами на другой день к обеду только вернулись домой.
А если и бывает,
то в сфере рабочего человека, в приспособлении к делу грубой силы или грубого уменья, следовательно, дело
рук, плечей, спины: и
то дело вяжется плохо, плетется кое-как; поэтому рабочий люд, как рабочий скот, делает все из-под палки и норовит только отбыть свою работу, чтобы скорее дорваться до животного покоя.
— Да вон
тот, что чуть Марфу Васильевну не убил, — а этому уж пятнадцать лет прошло, как гость уронил маленькую ее с
рук.
— Был грех, ваше превосходительство, — говорил
тот, скромно склоняя и гладя
рукой голову.
Она глубже опустила туда
руку. У него в одну минуту возникли подозрения насчет Веры, мелькнуло в голове и
то, как она недавно обманула его, сказав, что была на Волге, а сама, очевидно, там не была.
— Ей-богу, не знаю: если это игра, так она похожа на
ту, когда человек ставит последний грош на карту, а другой
рукой щупает пистолет в кармане. Дай
руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю правду — и страсти нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел, чтоб сказать тебе это…
— Ты, мой батюшка, что! — вдруг всплеснув
руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде! Люди, Егорка! — да как это вы угораздились сойтись? Из какой
тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет, лужа на полу! Борюшка! ведь ты уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот — охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, — да рому к чаю! — Иван Иваныч! — вот и вы пошли бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!..
Одевшись, сложив
руки на
руки, украшенные на этот раз старыми, дорогими перстнями, торжественной поступью вошла она в гостиную и, обрадовавшись, что увидела любимое лицо доброй гостьи, чуть не испортила своей важности, но тотчас оправилась и стала серьезна.
Та тоже обрадовалась и проворно встала со стула и пошла ей навстречу.
— Вы хотите, чтоб я поступил, как послушный благонравный мальчик,
то есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения, потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей моих чувств, потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней
руку, и оба, не смея взглянуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших…
— Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне
руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, — кто этот цивилизатор? Не
тот ли, что письма пишет на синей бумаге!..
Сначала одна тихо, тихо повернула голову и посмотрела на другую, а
та тоже тихо разогнула и не спеша протянула к ней
руку: это Диана с Минервой.
— А куда? Везде все
то же; везде есть мальчики, которым хочется, чтоб поскорей усы выросли, и девичьи тоже всюду есть… Ведь взрослые не станут слушать. И вам не стыдно своей роли? — сказала она, помолчав и перебирая
рукой его волосы, когда он наклонился лицом к ее
руке. — Вы верите в нее, считаете ее не шутя призванием?
— Простите — я груб! — извинялся он, целуя у ней
руку. — Но вы сдерживаете чувство, медлите чего-то, допытываетесь, вместо
того чтоб наслаждаться…