Неточные совпадения
Райский между тем изучал портрет мужа: там видел он серые
глаза, острый, небольшой нос, иронически сжатые губы и коротко остриженные волосы, рыжеватые бакенбарды.
Потом взглянул на ее роскошную фигуру, полную красоты, и мысленно рисовал того счастливца, который мог бы, по праву сердца, велеть или не велеть этой богине.
— Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается
потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы
глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А
глаза ваши говорят, что вы как будто вчера родились…
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в
глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него
глаз. И
потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Один с уверенностью глядит на учителя, просит
глазами спросить себя, почешет колени от нетерпения,
потом голову.
«Как это он? и отчего так у него вышло живо, смело, прочно?» — думал Райский, зорко вглядываясь и в штрихи и в точки, особенно в две точки, от которых
глаза вдруг ожили. И много ставил он
потом штрихов и точек, все хотел схватить эту жизнь, огонь и силу, какая была в штрихах и полосах, так крепко и уверенно начерченных учителем. Иногда он будто и ловил эту тайну, и опять ускользала она у него.
Подле сада, ближе к дому, лежали огороды. Там капуста, репа, морковь, петрушка, огурцы,
потом громадные тыквы, а в парнике арбузы и дыни. Подсолнечники и мак, в этой массе зелени, делали яркие, бросавшиеся в
глаза, пятна; около тычинок вились турецкие бобы.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и снимала недуги как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит
потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без
глаз или без челюсти — а все же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
Верочка была с черными, вострыми
глазами, смугленькая девочка, и уж начинала немного важничать, стыдиться шалостей: она скакнет два-три шага по-детски и вдруг остановится и стыдливо поглядит вокруг себя, и пойдет плавно,
потом побежит, и тайком, быстро, как птичка клюнет, сорвет ветку смородины, проворно спрячет в рот и сделает губы смирно.
Потом вдруг опять, как будто утонет, замрет, онемеет, только
глаза блестят, да рука, как бешеная, стирает, заглаживает прежнее и торопится бросать новую, только что пойманную, вымученную черту, как будто боясь, что она забудется…
— Тебе скучно здесь, — заговорила она слабо, — прости, что я призвала тебя… Как мне хорошо теперь, если б ты знал! — в мечтательном забытьи говорила она, закрыв
глаза и перебирая рукой его волосы.
Потом обняла его, поглядела ему в
глаза, стараясь улыбнуться. Он молча и нежно отвечал на ее ласки, глотая навернувшиеся слезы.
Он тихо, почти машинально, опять коснулся
глаз: они стали более жизненны, говорящи, но еще холодны. Он долго водил кистью около
глаз, опять задумчиво мешал краски и провел в
глазу какую-то черту, поставил нечаянно точку, как учитель некогда в школе поставил на его безжизненном рисунке,
потом сделал что-то, чего и сам объяснить не мог, в другом
глазу… И вдруг сам замер от искры, какая блеснула ему из них.
Потом он отбросил эту мысль и сам покраснел от сознания, что он фат, и искал других причин, а сердце ноет, мучится, терзается,
глаза впиваются в нее с вопросами, слова кипят на языке и не сходят. Его уже гложет ревность.
— Вот помещик приехал! — сказала бабушка, указывая на Райского, который наблюдал, как Савелий вошел, как медленно поклонился, медленно поднял
глаза на бабушку,
потом, когда она указала на Райского, то на него, как медленно поворотился к нему и задумчиво поклонился.
Надо, чтоб я не
глазами, на чужой коже, а чтоб собственными нервами, костями и мозгом костей вытерпел огонь страсти, и после — желчью, кровью и
потом написал картину ее, эту геенну людской жизни.
Тут только он взглянул на нее,
потом на фуражку, опять на нее и вдруг остановился с удивленным лицом, как у Устиньи, даже рот немного открыл и сосредоточил на ней испуганные
глаза, как будто в первый раз увидал ее. Она засмеялась.
Щека ее была у его щеки, и ему надо было удерживать дыхание, чтобы не дышать на нее. Он устал от этого напряженного положения, и даже его немного бросило в
пот. Он не спускал
глаз с нее.
Через две минуты она кончила,
потом крепко прижалась щекой к его груди, около самого сердца, и откусила нитку. Леонтий онемел на месте и стоял растерянный, глядя на нее изумленными
глазами.
Она бросила беглый взгляд на лицо, на костюм Райского, и
потом лукаво и смело глядела ему прямо в
глаза.
Татьяна Марковна не знала ей цены и сначала взяла ее в комнаты,
потом, по просьбе Верочки, отдала ей в горничные. В этом звании Марине мало было дела, и она продолжала делать все и за всех в доме. Верочка как-то полюбила ее, и она полюбила Верочку и умела угадывать по
глазам, что ей нужно, что нравилось, что нет.
Он по утрам с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще с томными, не совсем прозревшими
глазами, не остывшая от сна, привставши на цыпочки, положит ему руку на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в
глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А
потом наденет соломенную шляпу с широкими полями, ходит около него или под руку с ним по полю, по садам — и у него кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.
Девушка неподвижно и напряженно смотрела вдаль, как будто провожая кого-то
глазами.
Потом лицо ее приняло равнодушное выражение; она бегло окинула взглядом окрестность,
потом двор, обернулась — и сильно вздрогнула, увидев его.
Он вытаращил
глаза на нее,
потом на бабушку,
потом опять на нее, поерошил волосы, взглянул мельком в окно, вдруг сел и в ту же минуту вскочил.
Она, не отрываясь от работы, молча указала локтем вдаль на одиноко стоявшую избушку в поле.
Потом, когда Райский ушел от нее шагов на сорок, она, прикрыв рукой
глаза от солнца, звонко спросила его вслед...
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький, с налившимся кровью лицом и
глазами, так что, глядя на него, делалось «за человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие от робости руки и беспрестанно краснеющих.
Она подумала, подумала,
потом опустила руку в карман, достала и другое письмо, пробежала его
глазами, взяла перо, тщательно вымарала некоторые слова и строки в разных местах и подала ему.
Вера отвечала ему тоже взглядом, быстрым, как молния,
потом остановила на нем
глаза, и взгляд изменился, стал прозрачный, точно стеклянный, «русалочный»…
Его мучила теперь тайна: как она, пропадая куда-то на
глазах у всех, в виду, из дома, из сада,
потом появляется вновь, будто со дна Волги, вынырнувшей русалкой, с светлыми, прозрачными
глазами, с печатью непроницаемости и обмана на лице, с ложью на языке, чуть не в венке из водяных порослей на голове, как настоящая русалка!
Она вздрогнула,
потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги. После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела
глазами вокруг себя, схватила себя обеими руками за голову — и испустила крик, так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство.
Она взглядывала мельком на него, делая большие
глаза, как будто удивляясь, что он тут,
потом вдруг судорожно прижимала его к груди и опять отталкивала, твердя: «Стыд! стыд! жжет… вот здесь… душно…»
Они спорили на каждом шагу, за всякие пустяки, — и только за пустяки. А когда доходило до серьезного дела, она другим голосом и другими
глазами, нежели как обыкновенно, предъявляла свой авторитет, — и он хотя сначала протестовал, но
потом сдавался, если требование ее было благоразумно.
Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в
глаза,
потом долго целовала ей
глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.
Он обвел всех
глазами,
потом взглянул в мой угол… и вдруг задрожал, весь выпрямился, поднял руку; все в один раз взглянули туда же, на меня — на минуту остолбенели,
потом все кучей бросились прямо ко мне…
Она как будто испугалась, подняла голову и на минуту оцепенела, все слушая.
Глаза у ней смотрели широко и неподвижно. В них еще стояли слезы.
Потом отняла с силой у него руку и рванулась к обрыву.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои
глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты,
потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
— Воровство! — шептал он, стоя в нерешимости и отирая
пот платком с лица. — А завтра опять игра в загадки, опять русалочные
глаза, опять, злобно, с грубым смехом, брошенное мне в
глаза: «Вас люблю!» Конец пытке — узнаю! — решил он и бросился в кусты.
Шум все ближе, ближе, наконец из кустов выскочил на площадку перед обрывом Райский, но более исступленный и дикий, чем раненый зверь. Он бросился на скамью, выпрямился и сидел минуты две неподвижно,
потом всплеснул руками и закрыл ими
глаза.
Она машинально сбросила с себя обе мантильи на диван, сняла грязные ботинки, ногой достала из-под постели атласные туфли и надела их.
Потом, глядя не около себя, а куда-то вдаль, опустилась на диван, и в изнеможении, закрыв
глаза, оперлась спиной и головой к подушке дивана и погрузилась будто в сон.
Открыла другой футляр, побольше — там серьги. Она вдела их в уши и, сидя в постели, тянулась взглянуть на себя в зеркало.
Потом открыла еще два футляра и нашла большие массивные браслеты, в виде змеи кольцом, с рубиновыми
глазами, усеянной по местам сверкающими алмазами, и сейчас же надела их.
Это был подарок Райского: часы, с эмалевой доской, с ее шифром, с цепочкой. Она взглянула на них большими
глазами,
потом окинула взглядом прочие подарки, поглядела по стенам, увешанным гирляндами и цветами, — и вдруг опустилась на стул, закрыла
глаза руками и залилась целым дождем горячих слез.
Часа через три шум на дворе, людские голоса, стук колес и благовест вывели ее из летаргии. Она открыла
глаза, посмотрела кругом, послушала шум, пришла на минуту в сознание,
потом вдруг опять закрыла
глаза и предалась снова или сну, или муке.
Она нетерпеливо покачала головой, отсылая его взглядом,
потом закрыла
глаза, чтоб ничего не видеть. Ей хотелось бы — непроницаемой тьмы и непробудной тишины вокруг себя, чтобы
глаз ее не касались лучи дня, чтобы не доходило до нее никакого звука. Она будто искала нового, небывалого состояния духа, немоты и дремоты ума, всех сил, чтобы окаменеть, стать растением, ничего не думать, не чувствовать, не сознавать.
Потом,
потом — она не знала, что будет, не хотела глядеть дальше в страшный сон, и только глубже погрузила лицо в подушку. У ней подошли было к
глазам слезы и отхлынули назад, к сердцу.
С Титом Никонычем сначала она побранилась и чуть не подралась, за подарок туалета, а
потом поговорила с ним наедине четверть часа в кабинете, и он стал немного задумчив, меньше шаркал ножкой, и хотя говорил с дамами, но сам смотрел так серьезно и пытливо то на Райского, то на Тушина, что они
глазами в недоумении спрашивали его, чего он от них хочет. Он тотчас оправлялся и живо принимался говорить дамам «приятности».
Она, отворотясь, молча глядела к обрыву. И он поглядел туда,
потом на нее и все стоял перед ней, с вопросом в
глазах.
Например, если б бабушка на полгода или на год отослала ее с
глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и
потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока Вера несколькими годами, работой всех сил ума и сердца, не воротила бы себе права на любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
Долго после молитвы сидела она над спящей,
потом тихо легла подле нее и окружила ее голову своими руками. Вера пробуждалась иногда, открывала
глаза на бабушку, опять закрывала их и в полусне приникала все плотнее и плотнее лицом к ее груди, как будто хотела глубже зарыться в ее объятия.
Она, шепотом, скрадывая некоторые слова и выражения, прочла письма и, скомкав оба, спрятала в карман. Татьяна Марковна выпрямилась в кресле и опять сгорбилась, подавляя страдание.
Потом пристально посмотрела в
глаза Вере.
Тушин молча подал ему записку. Марк пробежал ее
глазами, сунул небрежно в карман пальто,
потом снял фуражку и начал пальцами драть голову, одолевая не то неловкость своего положения перед Тушиным, не то ощущение боли, огорчения или злой досады.