Неточные совпадения
— Да, а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома,
то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз,
чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого
не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для
того только,
чтоб видели, что он умеет умирать. Он
не спал ночей, читая об Армиде, как она увлекла рыцарей и самого Ринальда.
Он бросался к Плутарху,
чтоб только дальше уйти от современной жизни, но и
тот казался ему сух,
не представлял рисунка, картин, как
те книги, потом как Телемак, а еще потом — как «Илиада».
Он рисует глаза кое-как, но заботится лишь о
том, чтобы в них повторились учительские точки,
чтоб они смотрели точно живые. А
не удастся, он бросит все, уныло облокотится на стол, склонит на локоть голову и оседлает своего любимого коня, фантазию, или конь оседлает его, и мчится он в пространстве, среди своих миров и образов.
Хотя она была
не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась, была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них, и даже
не любила записывать; а если записывала, так только для
того, по ее словам,
чтоб потом
не забыть, куда деньги дела, и
не испугаться. Пуще всего она
не любила платить вдруг много, большие куши.
Через неделю после
того он шел с поникшей головой за гробом Наташи,
то читая себе проклятия за
то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту,
не берег,
то утешаясь
тем, что он
не властен был в своей любви, что сознательно он никогда
не огорчил ее, был с нею нежен, внимателен, что, наконец,
не в нем, а в ней недоставало материала,
чтоб поддержать неугасимое пламя, что она уснула в своей любви и уже никогда
не выходила из тихого сна,
не будила и его, что в ней
не было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная сила, производительный труд…
Он прижал ее руку к груди и чувствовал, как у него бьется сердце, чуя близость… чего? наивного, милого ребенка, доброй сестры или… молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли его на
то,
чтоб наблюдать ее, как артисту, а
не отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?
Даст ли ему кто щелчка или дернет за волосы, ущипнет, — он сморщится, и вместо
того,
чтоб вскочить, броситься и догнать шалуна, он когда-то соберется обернуться и посмотрит рассеянно во все стороны, а
тот уж за версту убежал, а он почесывает больное место, опять задумывается, пока новый щелчок или звонок к обеду
не выведут его из созерцания.
Леонтий, разумеется, и
не думал ходить к ней: он жил на квартире, на хозяйских однообразных харчах,
то есть на щах и каше, и такой роскоши,
чтоб обедать за рубль с четвертью или за полтинник, есть какие-нибудь макароны или свиные котлеты, — позволять себе
не мог. И одеться ему было
не во что: один вицмундир и двое брюк, из которых одни нанковые для лета, — вот весь его гардероб.
Любила,
чтоб к ней губернатор изредка заехал с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное лицо непременно побывало у ней и вице-губернаторша подошла, а
не она к ней, после обедни в церкви поздороваться,
чтоб, когда едет по городу, ни один встречный
не проехал и
не прошел,
не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку,
чтоб никогда никто
не сказал о ней дурного слова, чтобы дома все ее слушались, до
того чтоб кучера никогда
не курили трубки ночью, особенно на сеновале, и
чтоб Тараска
не напивался пьян, даже когда они могли бы делать это так,
чтоб она
не узнала.
— Что? — повторила она, — молод ты,
чтоб знать бабушкины проступки. Уж так и быть, изволь, скажу: тогда откупа пошли, а я вздумала велеть пиво варить для людей, водку гнали дома,
не много, для гостей и для дворни, а все же запрещено было; мостов
не чинила… От меня взятки-то гладки, он и озлобился, видишь! Уж коли кто несчастлив, так, значит, поделом. Проси скорее прощения, а
то пропадешь, пойдет все хуже… и…
Но ей до смерти хотелось,
чтоб кто-нибудь был всегда в нее влюблен, чтобы об этом знали и говорили все в городе, в домах, на улице, в церкви,
то есть что кто-нибудь по ней «страдает», плачет,
не спит,
не ест, пусть бы даже это была неправда.
Райский между
тем воротился к главным воротам: он старался отворить калитку, но
не хотел стучаться,
чтоб не разбудить бабушку.
— Ничего: он ездил к губернатору жаловаться и солгал, что я стрелял в него, да
не попал. Если б я был мирный гражданин города, меня бы сейчас на съезжую посадили, а так как я вне закона, на особенном счету,
то губернатор разузнал, как было дело, и посоветовал Нилу Андреичу умолчать, «
чтоб до Петербурга никаких историй
не доходило»: этого он, как огня, боится.
— Здешнего изделия: чем богаты,
тем и рады! — сказал, кланяясь, Марк. — Вам угодно,
чтоб я согласился с верностью вашего очерка: если б я даже был стыдлив, обидчив, как вы, если б и
не хотел согласиться,
то принужден бы был сделать это. Поэтому поздравляю вас: наружно очерк верен — почти совершенно…
А у него на лице повисло облако недоумения, недоверчивости, какой-то беспричинной и бесцельной грусти. Он разбирал себя и, наконец, разобрал, что он допрашивался у Веры о
том, населял ли кто-нибудь для нее этот угол живым присутствием,
не из участия, а частию затем,
чтоб испытать ее, частию, чтобы как будто отрекомендоваться ей, заявить свой взгляд, чувства…
Яков с Кузьмой провели утро в слободе, под гостеприимным кровом кабака. Когда они выходили из кабака,
то Кузьма принимал чрезвычайно деловое выражение лица, и чем ближе подходил к дому,
тем строже и внимательнее смотрел вокруг, нет ли беспорядка какого-нибудь,
не валяется ли что-нибудь лишнее, зря, около дома, трогал замок у ворот, цел ли он. А Яков все искал по сторонам глазами,
не покажется ли церковный крест вдалеке,
чтоб помолиться на него.
Но все еще он
не завоевал себе
того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему
не хочется никуда: он целый день сидит у себя,
чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут же в доме. А надо добиться,
чтоб ему это было все равно.
— Хорошо, Вера, буду работать над собой, и если мне
не удастся достигнуть
того,
чтоб не замечать тебя, забыть, что ты живешь в доме, так я буду притворяться…
— Кто, кто передал тебе эти слухи, говори! Этот разбойник Марк? Сейчас еду к губернатору. Татьяна Марковна, или мы
не знакомы с вами, или
чтоб нога этого молодца (он указал на Райского) у вас в доме никогда
не была!
Не то я упеку и его, и весь дом, и вас в двадцать четыре часа куда ворон костей
не занашивал…
— А ты урод, только хороший урод! — заключила она, сильно трепля его по плечу. — Поди же, съезди к губернатору и расскажи по правде, как было дело,
чтоб тот не наплел вздору, а я поеду к Полине Карповне и попрошу у ней извинения.
Дружба ее
не дошла еще до
того,
чтоб она поверила ему если
не тайны свои, так хоть обратилась бы к его мнению, к авторитету его опытности в чем-нибудь, к его дружбе, наконец сказала бы ему, что ее занимает, кто ей нравится, кто нет.
Райский пошел домой,
чтоб поскорее объясниться с Верой, но
не в
том уже смысле, как было положено между ними. Победа над собой была до
того верна, что он стыдился прошедшей слабости и ему хотелось немного отметить Вере за
то, что она поставила его в это положение.
— Ей-богу,
не знаю: если это игра, так она похожа на
ту, когда человек ставит последний грош на карту, а другой рукой щупает пистолет в кармане. Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю правду — и страсти нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел,
чтоб сказать тебе это…
Дело в
том, что одному «малютке» было шестнадцать, а другому четырнадцать лет, и Крицкая отправила их к дяде на воспитание, подальше от себя,
чтоб они возрастом своим
не обличали ее лет.
— А что ж делать? Вот,
чтоб этого
не терпеть, — говорила бабушка, стороной глядя на Веру, — и надо бы было этой Кунигунде спроситься у
тех, кто уже пожил и знает, что значит страсти.
— За
то, что Марфенька отвечала на его объяснение, она сидит теперь взаперти в своей комнате в одной юбке, без башмаков! — солгала бабушка для пущей важности. — А
чтоб ваш сын
не смущал бедную девушку, я
не велела принимать его в дом! — опять солгала она для окончательной важности и с достоинством поглядела на гостью, откинувшись к спинке дивана.
Я, признаюсь, и согласилась больше для
того,
чтоб он отстал,
не мучил меня; думаю, после дам ему нагоняй и назад возьму слово.
— Вы хотите,
чтоб я поступил, как послушный благонравный мальчик,
то есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения, потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей моих чувств, потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней руку, и оба,
не смея взглянуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших…
Марк, по-своему, опять ночью, пробрался к нему через сад,
чтоб узнать, чем кончилось дело. Он и
не думал благодарить за эту услугу Райского, а только сказал, что так и следовало сделать и что он ему, Райскому, уже
тем одним много сделал чести, что ожидал от него такого простого поступка, потому что поступить иначе значило бы быть «доносчиком и шпионом».
— Он
не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего
не скрыла бы от него, если б у него у самого
не было ко мне
того, что он называл страстью. Только
чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все — и мы будем друзья…
— А куда? Везде все
то же; везде есть мальчики, которым хочется,
чтоб поскорей усы выросли, и девичьи тоже всюду есть… Ведь взрослые
не станут слушать. И вам
не стыдно своей роли? — сказала она, помолчав и перебирая рукой его волосы, когда он наклонился лицом к ее руке. — Вы верите в нее, считаете ее
не шутя призванием?
— Положим, самолюбию, оставим спор о
том, что такое самолюбие и что — так называемое — сердце. Но ты должна сказать, зачем я тебе? Это мое право — спросить, и твой долг — отвечать прямо и откровенно, если
не хочешь,
чтоб я счел тебя фальшивой, злой…
— У вас какая-то сочиненная и придуманная любовь… как в романах… с надеждой на бесконечность… словом — бессрочная! Но честно ли
то, что вы требуете от меня, Вера? Положим, я бы
не назначал любви срока, скача и играя, как Викентьев, подал бы вам руку «навсегда»: чего же хотите вы еще?
Чтоб «Бог благословил союз», говорите вы,
то есть
чтоб пойти в церковь — да против убеждения — дать публично исполнить над собой обряд… А я
не верю ему и терпеть
не могу попов: логично ли, честно ли я поступлю!..
— Скажи Марине, Яков, чтобы барышне, как спросит,
не забыли разогреть жаркое, а пирожное отнести на ледник, а
то распустится! — приказывала бабушка. — А ты, Егорка, как Борис Павлович вернется,
не забудь доложить, что ужин готов,
чтоб он
не подумал, что ему
не оставили, да
не лег спать голодный!
Вдруг издали увидел Веру — и до
того потерялся, испугался, ослабел, что
не мог
не только выскочить, «как барс», из засады и заградить ей путь, но должен был сам крепко держаться за скамью,
чтоб не упасть. Сердце билось у него, коленки дрожали, он приковал взгляд к идущей Вере и
не мог оторвать его, хотел встать — и тоже
не мог: ему было больно даже дышать.
Она нетерпеливо покачала головой, отсылая его взглядом, потом закрыла глаза,
чтоб ничего
не видеть. Ей хотелось бы — непроницаемой
тьмы и непробудной тишины вокруг себя, чтобы глаз ее
не касались лучи дня, чтобы
не доходило до нее никакого звука. Она будто искала нового, небывалого состояния духа, немоты и дремоты ума, всех сил, чтобы окаменеть, стать растением, ничего
не думать,
не чувствовать,
не сознавать.
Она поручила свое дитя Марье Егоровне, матери жениха, а последнему довольно серьезно заметила, чтобы он там, в деревне, соблюдал тонкое уважение к невесте и особенно при чужих людях, каких-нибудь соседях, воздерживался от
той свободы, которою он пользовался при ней и своей матери, в обращении с Марфенькой, что другие, пожалуй, перетолкуют иначе — словом,
чтоб не бегал с ней там по рощам и садам, как здесь.
Она смотрела вокруг себя и видела —
не то, что есть, а
то, что должно быть, что ей хотелось,
чтоб было, и так как этого
не было,
то она брала из простой жизни около себя только одно живое верное, созидая образ, противоположный
тому, за немногими исключениями, что было около.
Между
тем, отрицая в человеке человека — с душой, с правами на бессмертие, он проповедовал какую-то правду, какую-то честность, какие-то стремления к лучшему порядку, к благородным целям,
не замечая, что все это делалось ненужным при
том, указываемом им, случайном порядке бытия, где люди, по его словам, толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе жизни,
чтоб завтра дать место другому такому же столбу.
— Я
не за
тем пришла к тебе, бабушка, — сказала Вера. — Разве ты
не знаешь, что тут все решено давно? Я ничего
не хочу, я едва хожу — и если дышу свободно и надеюсь ожить, так это при одном условии —
чтоб мне ничего
не знать,
не слыхать, забыть навсегда… А он напомнил! зовет туда, манит счастьем, хочет венчаться!.. Боже мой!..
— Бабушка! — заключила Вера, собравшись опять с силами. — Я ничего
не хочу! Пойми одно: если б он каким-нибудь чудом переродился теперь, стал
тем, чем я хотела прежде
чтоб он был, — если б стал верить во все, во что я верю, — полюбил меня, как я… хотела любить его, — и тогда я
не обернулась бы на его зов…
Вера пошла полууспокоенная, стараясь угадать, какую меру могла бы принять бабушка,
чтоб помешать Марку ждать ее завтра в беседке. Она опасалась, чтобы Татьяна Марковна,
не знающая ничего о страсти Райского,
не поручила ему пойти,
не предварив ее о
том, а он,
не приготовленный, мог поступить, как внушало ему его еще
не вполне угасшее корыстное чувство и фантазия.
Тут кончались его мечты,
не смея идти далее, потому что за этими и следовал естественный вопрос о
том, что теперь будет с нею? Действительно ли кончилась ее драма?
Не опомнился ли Марк, что он теряет, и
не бросился ли догонять уходящее счастье?
Не карабкается ли за нею со дна обрыва на высоту?
Не оглянулась ли и она опять назад?
Не подали ли они друг другу руки навсегда,
чтоб быть счастливыми, как он, Тушин, и как сама Вера понимают счастье?
Тушин опять покачал ель, но молчал. Он входил в положение Марка и понимал, какое чувство горечи или бешенства должно волновать его, и потому
не отвечал злым чувством на злобные выходки, сдерживая себя, а только тревожился
тем, что Марк, из гордого упрямства,
чтоб не быть принуждену уйти, или по остатку раздраженной страсти, еще сделает попытку написать или видеться и встревожит Веру. Ему хотелось положить совсем конец этим покушениям.
«Уменье жить» ставят в великую заслугу друг другу,
то есть уменье «казаться», с правом в действительности «
не быть»
тем, чем надо быть. А уменьем жить называют уменье — ладить со всеми,
чтоб было хорошо и другим, и самому себе, уметь таить дурное и выставлять, что годится, —
то есть приводить в данный момент нужные для этого свойства в движение, как трогать клавиши, большей частию
не обладая самой музыкой.
— Виноват опять! — сказал он, — я
не в
ту силу поворотил. Оставим речь обо мне, я удалился от предмета. Вы звали меня,
чтоб сообщить мне о сплетне, и думали, что это обеспокоит меня, — так? Успокойтесь же и успокойте Веру Васильевну, увезите ее, — да
чтоб она
не слыхала об этих толках! А меня это
не обеспокоит!
— Будет? — повторил и он, подступив к ней широкими шагами, и чувствовал, что волосы у него поднимаются на голове и дрожь бежит по телу. — Татьяна Марковна!
Не маните меня напрасной надеждой, я
не мальчик! Что я говорю —
то верно, но хочу,
чтоб и
то, что сказано мне — было верно, чтобы
не отняли у меня потом! Кто мне поручится, что это будет, что Вера Васильевна… когда-нибудь…
— Татьяна Марковна остановила его за руку: «Ты, говорит, дворянин, а
не разбойник — у тебя есть шпага!» и развела их. Драться было нельзя,
чтоб не огласить ее. Соперники дали друг другу слово: граф — молчать обо всем, а
тот —
не жениться… Вот отчего Татьяна Марковна осталась в девушках…
Не подло ли распускать такую… гнусную клевету!
Она рассчитывала на покорность самого сердца: ей казалось невозможным, любя Ивана Ивановича как человека, как друга,
не полюбить его как мужа, но
чтоб полюбить так, надо прежде выйти замуж,
то есть начать прямо с цели.