Неточные совпадения
Если позволено проникать в чужую душу, то в душе Ивана Ивановича
не было никакого мрака, никаких тайн, ничего загадочного впереди, и
сами макбетовские ведьмы затруднились бы обольстить его каким-нибудь более блестящим жребием или отнять у него тот, к которому он шествовал так сознательно и достойно.
— А знаешь — ты отчасти прав. Прежде всего скажу, что мои увлечения всегда искренны и
не умышленны: — это
не волокитство — знай однажды навсегда. И когда мой идол хоть одной чертой подходит к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из него, — у меня
само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал счастья, семейного…
— Погоди, погоди: никогда ни один идеал
не доживал до срока свадьбы: бледнел, падал, и я уходил охлажденный… Что фантазия создает, то анализ разрушает, как карточный домик. Или
сам идеал,
не дождавшись охлаждения, уходит от меня…
Сам он был
не скучен,
не строг и
не богат. Старину своего рода он
не ставил ни во что, даже никогда об этом
не помнил и
не думал.
Он познакомился с ней и потом познакомил с домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю делать партию теткам, а
сам, пользуясь этим скудным средством, сближался сколько возможно с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее,
не зная, зачем, для чего?
А
сам — кого удостоивал или кого
не удостоивал сближения с собой?
— Да, кузина: вы обмануты, и ваши тетки прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию… Он велел! — говорил он, глядя почти с яростью на портрет, —
сам жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел
не любить,
не наслаждаться!
— Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы
сами сказали, что я
не понимаю их жизни. Да, я
не знаю этих людей и
не понимаю их жизни. Мне дела нет…
— Вы высказали свой приговор
сами, кузина, — напал он бурно на нее, — «у меня все есть, и ничего мне
не надо»!
— Я
не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто
не имеет права
не знать жизни. Жизнь
сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже
не могу,
не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а
не живете. Что из этого выйдет, я
не знаю — но
не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
— Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при вас даже неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон»
не велит человеку быть
самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
— Я вспомнила в
самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях
не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
— Чем и как живет эта женщина! Если
не гложет ее мука, если
не волнуют надежды,
не терзают заботы, — если она в
самом деле «выше мира и страстей», отчего она
не скучает,
не томится жизнью… как скучаю и томлюсь я? Любопытно узнать!
— И я
не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы и
не надену, а проповедовать могу — и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что
сам бываю безобразен… Натура моя отзывается на все, только разбуди нервы — и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов: у меня давно засела серьезная мысль — писать роман. И я хочу теперь посвятить все свое время на это.
— Ну, она рассказала — вот что про себя. Подходил ее бенефис, а пьесы
не было: драматургов у нас немного: что у кого было, те обещали другим, а переводную ей давать
не хотелось. Она и вздумала сочинить
сама…
Например, говорит, в «Горе от ума» — excusez du peu [ни больше ни меньше (фр.).] — все лица
самые обыкновенные люди, говорят о
самых простых предметах, и случай взят простой: влюбился Чацкий, за него
не выдали, полюбили другого, он узнал, рассердился и уехал.
А оставил он ее давно, как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба
не есть
сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б
не было этих людей, то
не нужно было бы и той службы, которую они несут.
Какие это периоды, какие дни — ни другие, ни
сам он
не знал.
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель
не рассказывал, а он рисует картину, как будто был там, все видел
сам.
Потом, как его будут раздевать и у него похолодеет сначала у сердца, потом руки и ноги, как он
не сможет
сам лечь, а положит его тихонько сторож Сидорыч…
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для того только, чтоб видели, что он умеет умирать. Он
не спал ночей, читая об Армиде, как она увлекла рыцарей и
самого Ринальда.
А когда все кончалось, когда шум, чад, вся трескотня выходили из него, он вдруг очнется, окинет все удивленными глазами, и внутренний голос спросит его: зачем это? Он пожмет плечами,
не зная
сам зачем.
— Учи, батюшка, — сказал он, — пока они спят. Никто
не увидит, а завтра будешь знать лучше их: что они в
самом деле обижают тебя, сироту!
Он и знание —
не знал, а как будто видел его у себя в воображении, как в зеркале, готовым, чувствовал его и этим довольствовался; а узнавать ему было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в нем
самом все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
Она стригла седые волосы и ходила дома по двору и по саду с открытой головой, а в праздник и при гостях надевала чепец; но чепец держался чуть-чуть на маковке,
не шел ей и как будто готов был каждую минуту слететь с головы. Она и
сама, просидев пять минут с гостем, извинится и снимет.
Они говорили между собой односложными словами. Бабушке почти
не нужно было отдавать приказаний Василисе: она
сама знала все, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка
не требовала, а как будто советовала сделать то или другое.
И
сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и
не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него
не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки
не напивается, и
не курит; притом он усерден к церкви.
Не то так принимала
сама визиты, любила пуще всего угощать завтраками и обедами гостей. Еще ни одного человека
не выпустила от себя, сколько ни живет бабушка,
не напичкав его чем-нибудь во всякую пору, утром и вечером.
Правда ли это, нет ли — знали только они
сами. Но правда то, что он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером, и там кончал свой день. К этому все привыкли и дальнейших догадок на этот счет никаких
не делали.
Он-то и посвятил Райского, насколько поддалась его живая, вечно, как море, волнующаяся натура, в тайны разумения древнего мира, но задержать его надолго, навсегда, как
сам задержался на древней жизни,
не мог.
В
самом деле, у него чуть
не погасла вера в честь, честность, вообще в человека. Он,
не желая,
не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей в себя, как губка, все задевавшие его явления.
Он
не ходил месяцев шесть, потом пошел, и те же
самые товарищи рисовали… с бюстов.
Он хотел показать картину товарищам, но они
сами красками еще
не писали, а всё копировали с бюстов, нужды нет, что у
самих бороды поросли.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне
не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он
не замечал
сам, что делает, — и я
не отняла руки. Даже однажды… когда он
не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Кузина! говорите
сами,
не заставляйте говорить предков.
— Как же: отдать ее за учителя? — сказала она. — Вы
не думаете
сами серьезно, чтоб это было возможно!
— Да, упасть в обморок
не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В
самом деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего
не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
— Но кто же будет этот «кто-то»? — спросил он ревниво. —
Не тот ли, кто первый вызвал в ней сознание о чувстве?
Не он ли вправе бросить ей в сердце и
самое чувство?
— Право, осел! — повторил он и
сам сел за фортепиано и начал брать сильные аккорды, чтоб заглушить виолончель. Потом залился веселою трелью, перебрал мотивы из нескольких опер, чтоб
не слыхать несносного мычанья, и насилу забылся за импровизацией.
И опять слушал он, замирая:
не слыхать ни смычка, ни струн; инструмента
не было, а пела свободно, вдохновенно будто грудь
самого артиста.
Его встретила хозяйка квартиры, пожилая женщина, чиновница, молча, опустив глаза, как будто с укоризной отвечала на поклон, а на вопрос его, сделанный шепотом, с дрожью: «Что она?» — ничего
не сказала, а только пропустила его вперед, осторожно затворила за ним дверь и
сама ушла.
Он вспомнил свое забвение, небрежность, — других оскорблений быть
не могло:
сам дьявол упал бы на колени перед этим голубиным, нежным, безответным взглядом.
Между тем жизнь будила и отрывала его от творческих снов и звала, от художественных наслаждений и мук, к живым наслаждениям и реальным горестям, среди которых
самою лютою была для него скука. Он бросался от ощущения к ощущению, ловил явления, берег и задерживал почти силою впечатления, требуя пищи
не одному воображению, но все чего-то ища, желая, пробуя на чем-то остановиться…
Теперь он возложил какие-то, еще неясные ему
самому, надежды на кузину Беловодову, наслаждаясь сближением с ней. Ему пока ничего
не хотелось больше, как видеть ее чаще, говорить, пробуждать в ней жизнь, если можно — страсть.
Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В
самом ли деле я живу так, как нужно?
Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
Он тихо, почти машинально, опять коснулся глаз: они стали более жизненны, говорящи, но еще холодны. Он долго водил кистью около глаз, опять задумчиво мешал краски и провел в глазу какую-то черту, поставил нечаянно точку, как учитель некогда в школе поставил на его безжизненном рисунке, потом сделал что-то, чего и
сам объяснить
не мог, в другом глазу… И вдруг
сам замер от искры, какая блеснула ему из них.
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого,
не подумаешь, что это вольный, как птица, художник мира, ищущий светлых сторон жизни, а примешь его
самого за мученика, за монаха искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби.
—
Не в мазанье дело, Семен Семеныч! — возразил Райский. —
Сами же вы сказали, что в глазах, в лице есть правда; и я чувствую, что поймал тайну. Что ж за дело до волос, до рук!..
— Каков! — сказал Аянов. — Чудак! Он, в
самом деле,
не в монахи ли собирается? Шляпа продавлена, весь в масляных пятнах, нищ, ободран. Сущий мученик!
Не пьет ли он?
— Видите, кузина, для меня и то уж счастье, что тут есть какое-то колебание, что у вас
не вырвалось ни да, ни нет. Внезапное да — значило бы обман, любезность или уж такое счастье, какого я
не заслужил; а от нет было бы мне больно. Но вы
не знаете
сами, жаль вам или нет: это уж много от вас, это половина победы…