Неточные совпадения
Не то так
принимала сама визиты, любила пуще всего угощать завтраками и обедами гостей. Еще ни одного человека
не выпустила от себя, сколько ни живет бабушка,
не напичкав его чем-нибудь во всякую пору, утром и вечером.
Нравственные женщины, строгие судьи, и между прочим Нил Андреевич, вслух порицали ее, Татьяна Марковна просто
не любила, считала пустой вертушкой, но
принимала как всех, дурных и хороших. Зато молодежь гонялась за Крицкой.
«Я… художником хочу быть…» — думал было он сказать, да вспомнил, как
приняли это опекун и бабушка, и
не сказал.
Больше она ничего
не боится. Играя в страсти, она
принимает все виды, все лица, все характеры, нужные для роли, заимствуя их, как маскарадные платья, напрокат. Она робка, скромна или горда, неприступна или нежна, послушна — смотря по роли, по моменту.
— Да, правда: мне, как глупой девочке, было весело смотреть, как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня, а иногда, напротив, долго глядел, — иногда даже побледнеет. Может быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки… У нас было иногда… очень скучно! Но он был, кажется, очень добр и несчастлив: у него
не было родных никого. Я
принимала большое участие в нем, и мне было с ним весело, это правда. Зато как я дорого заплатила за эту глупость!..
Maman говорила, как поразила ее эта сцена, как она чуть
не занемогла, как это все заметила кузина Нелюбова и пересказала Михиловым, как те обвинили ее в недостатке внимания, бранили, зачем
принимали бог знает кого.
Она любила, ничего
не требуя, ничего
не желая,
приняла друга, как он есть, и никогда
не представляла себе, мог ли бы или должен ли бы он быть иным? бывает ли другая любовь или все так любят, как она?
Обида, зло падали в жизни на нее иногда и с других сторон: она бледнела от боли, от изумления, подкашивалась и бессознательно страдала,
принимая зло покорно,
не зная, что можно отдать обиду, заплатить злом.
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого,
не подумаешь, что это вольный, как птица, художник мира, ищущий светлых сторон жизни, а
примешь его самого за мученика, за монаха искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби.
— Кузина, бросьте этот тон! — начал он дружески, горячо и искренно, так что она почти смягчилась и мало-помалу
приняла прежнюю, свободную, доверчивую позу, как будто видела, что тайна ее попала
не в дурные руки, если только тут была тайна.
— Никто ничего подобного
не заметил за ним! — с возрастающим изумлением говорила она, — и если папа и mes tantes [тетушки (фр.).]
принимают его…
— Что кончено? — вдруг спросила бабушка. — Ты
приняла? Кто тебе позволил? Коли у самой стыда нет, так бабушка
не допустит на чужой счет жить. Извольте, Борис Павлович,
принять книги, счеты, реестры и все крепости на имение. Я вам
не приказчица досталась.
Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась с собой. Ей бы и в голову никогда
не пришло устранить от себя управление имением, и
не хотела она этого. Она бы
не знала, что делать с собой. Она хотела только попугать Райского — и вдруг он
принял это серьезно.
— Марфенька! Я тебя просвещу! — обратился он к ней. — Видите ли, бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть, как будто для Марфеньки выстроен, — сказал Райский, — только детские надо надстроить. Люби, Марфенька,
не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете
принять подарок!
Она прозвала его женихом и, смеясь, обещала написать к нему, когда придет время выходить замуж. Он
принял это
не шутя. С тем они и расстались.
— Вот, она у меня всегда так! — жаловался Леонтий. — От купцов на праздники и к экзамену родители явятся с гостинцами — я вон гоню отсюда, а она их
примет оттуда, со двора. Взяточница! С виду точь-в-точь Тарквиниева Лукреция, а любит лакомиться,
не так, как та!..
— Нет, вам
не угодно, чтоб я его
принимал, я и отказываю, — сказал Ватутин. — Он однажды пришел ко мне с охоты ночью и попросил кушать: сутки
не кушал, — сказал Тит Никоныч, обращаясь к Райскому, — я накормил его, и мы приятно провели время…
— А! так вот кто тебе нравится: Викентьев! — говорил он и, прижав ее руку к левому своему боку, сидел
не шевелясь, любовался, как беспечно Марфенька
принимала и возвращала ласки, почти
не замечала их и ничего, кажется,
не чувствовала.
Разговор тоже
принимал оборот фамильярности. Райского, несмотря на уверение собеседника,
не покидало беспокойство, что это перейдет границы.
— И остаюсь все тем же? — досказал Марк, — вас это удивляет? Вы ведь тоже видите себя хорошо в зеркале: согласились даже благосклонно
принять прозвище неудачника, — а все-таки ничего
не делаете?
— Ну, я все уладил: куда переезжать? Марфенька
приняла подарок, но только с тем, чтобы и вы
приняли. И бабушка поколебалась, но окончательно
не решилась, ждет — кажется, что скажете вы. А вы что скажете?
Примете, да? как сестра от брата?
— Ты, сударыня, что, — крикнула бабушка сердито, — молода шутить над бабушкой! Я тебя и за ухо, да в лапти: нужды нет, что большая! Он от рук отбился, вышел из повиновения: с Маркушкой связался — последнее дело! Я на него рукой махнула, а ты еще погоди, я тебя уйму! А ты, Борис Павлыч, женись,
не женись — мне все равно, только отстань и вздору
не мели. Я вот Тита Никоныча
принимать не велю…
Он
не сидел,
не стоял на месте, то совался к бабушке, то бежал к Марфеньке и силился переговорить обеих. Почти в одну и ту же минуту лицо его
принимало серьезное выражение, и вдруг разливался по нем смех и показывались крупные белые зубы, на которых, от торопливости его говора или от смеха, иногда вскакивал и пропадал пузырь.
— Пора домой: здесь
не кабак — что это за срам! Вперед
не велю
принимать…
Яков с Кузьмой провели утро в слободе, под гостеприимным кровом кабака. Когда они выходили из кабака, то Кузьма
принимал чрезвычайно деловое выражение лица, и чем ближе подходил к дому, тем строже и внимательнее смотрел вокруг, нет ли беспорядка какого-нибудь,
не валяется ли что-нибудь лишнее, зря, около дома, трогал замок у ворот, цел ли он. А Яков все искал по сторонам глазами,
не покажется ли церковный крест вдалеке, чтоб помолиться на него.
— Экая дура!
не умеет гостей
принять! — вдруг послышалось из-под рогожи, которая потом приподнялась, и из-под нее показалась всклокоченная голова Марка.
В гостиной все были в веселом расположении духа, и Нил Андреич, с величавою улыбкой,
принимал общий смех одобрения.
Не смеялся только Райский да Вера. Как ни комична была Полина Карповна, грубость нравов этой толпы и выходка старика возмутили его. Он угрюмо молчал, покачивая ногой.
— Если вы
принимаете у себя такую женщину, про которую весь город знает, что она легкомысленна, ветрена,
не по летам молодится,
не исполняет обязанностей в отношении к семейству…
— Напрасно вы требовали должной вам дани, поклона, от этого пня, — сказал он, — он
не понял вашего величия.
Примите от меня этот поклон,
не как бабушка от внука, а как женщина от мужчины. Я удивляюсь Татьяне Марковне, лучшей из женщин, и кланяюсь ее женскому достоинству!
—
Принимаю, Борис Павлыч, твой поклон, как большую честь, — и
не даром
принимаю — я его заслуживаю. А вот и тебе, за твой честный поступок, мой поцелуй —
не от бабушки, а от женщины.
Он с удовольствием
приметил, что она перестала бояться его, доверялась ему,
не запиралась от него на ключ,
не уходила из сада, видя, что он, пробыв с ней несколько минут, уходил сам; просила смело у него книг и даже приходила за ними сама к нему в комнату, а он, давая требуемую книгу,
не удерживал ее,
не напрашивался в «руководители мысли»,
не спрашивал о прочитанном, а она сама иногда говорила ему о своем впечатлении.
— А вы вот что: попробуйте. Если дело
примет очень серьезный оборот, чего, сознайтесь сами, быть
не может, тогда уж нечего делать — скажите на меня. Экая досада! — ворчал Марк. — Этот мальчик все испортил. А уж тут было принялись шевелиться…
— Хорошо, бабушка, я уступаю вам Марфеньку, но
не трогайте Веру. Марфенька одно, а Вера другое. Если с Верой
примете ту же систему, то сделаете ее несчастной!
«Так вот что! — сказал Райский про себя, — гордый и независимый характер — рабов любит! А все твердит о свободе, о равенстве и моего поклонения
не удостоила
принять. Погоди же ты!»
«Ну, это —
не Полина Карповна, с ней надо
принять решительные меры!» — подумал Райский и энергически, обняв за талию, отвел ее в сторону и отворил дверь.
— Да, безусловно. Что бы ты ни сделала со мной, какую бы роль ни дала мне — только
не гони с глаз — я всё
принимаю…
— Смотрите, брат, теперь и вы в экстазе!
Не раскайтесь после, если я
приму…
— С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть счастьем на другого: что бы ни было за этим, я все
принимаю, все вынесу — но только позволь мне быть с тобой,
не гони, дай остаться…
— За то, что Марфенька отвечала на его объяснение, она сидит теперь взаперти в своей комнате в одной юбке, без башмаков! — солгала бабушка для пущей важности. — А чтоб ваш сын
не смущал бедную девушку, я
не велела
принимать его в дом! — опять солгала она для окончательной важности и с достоинством поглядела на гостью, откинувшись к спинке дивана.
Он чаще прежнего заставал ее у часовни молящеюся. Она
не таилась и даже однажды
приняла его предложение проводить ее до деревенской церкви на гору, куда ходила одна, и во время службы и вне службы, долго молясь и стоя на коленях неподвижно, задумчиво, с поникшей головой.
Она,
не глядя на него,
принимала его руку и,
не говоря ни слова, опираясь иногда ему на плечо, в усталости шла домой. Она пожимала ему руку и уходила к себе.
— Я, может быть, объясню вам… И тогда мы простимся с вами иначе, лучше, как брат с сестрой, а теперь… я
не могу! Впрочем, нет! — поспешно заключила, махнув рукой, — уезжайте! Да окажите дружбу, зайдите в людскую и скажите Прохору, чтоб в пять часов готова была бричка, а Марину пошлите ко мне. На случай, если вы уедете без меня, — прибавила она задумчиво, почти с грустью, — простимтесь теперь! Простите меня за мои странности… (она вздохнула) и
примите поцелуй сестры…
— А если я
приму? — отвечал Райский, у которого, рядом с намерением бороться со страстью, приютилась надежда
не расставаться вполне хоть с теми местами, где присутствует она, его бесподобная, но мучительная красота!
— Да, такое чувство заслуживало лучшей доли… — тихо сказал Райский. — Но, друг Леонтий,
прими это, как болезнь, как величайшее горе… Но все же
не поддавайся ему — жизнь еще длинна, ты
не стар…
— Ее нет — вот моя болезнь! Я
не болен, я умер: и настоящее мое, и будущее — все умерло, потому что ее нет! Поди, вороти ее, приведи сюда — и я воскресну!.. А он спрашивает,
принял ли бы я ее! Как же ты роман пишешь, а
не умеешь понять такого простого дела!..
А кузина волновалась, «prenant les choses au serieux» [
приняв все всерьез (фр.).] (я
не перевожу тебе здешнего языка, а передаю в оригинале, так как оригинал всегда ярче перевода).
— Без грозы
не обойдется, я сильно тревожусь, но, может быть, по своей доброте, простит меня. Позволяю себе вам открыть, что я люблю обеих девиц, как родных дочерей, — прибавил он нежно, — обеих на коленях качал, грамоте вместе с Татьяной Марковной обучал; это — как моя семья.
Не измените мне, — шепнул он, — скажу конфиденциально, что и Вере Васильевне в одинаковой мере я взял смелость изготовить в свое время, при ее замужестве, равный этому подарок, который, смею думать, она благосклонно
примет…
— Поздно было. Я горячо
приняла к сердцу вашу судьбу… Я страдала
не за один этот темный образ жизни, но и за вас самих, упрямо шла за вами, думала, что ради меня… вы поймете жизнь,
не будете блуждать в одиночку, со вредом для себя и без всякой пользы для других… думала, что выйдет…
Она
принимала гостей, ходила между ними, потчевала, но Райский видел, что она, после визита к Вере, была уже
не в себе. Она почти
не владела собой, отказывалась от многих блюд,
не обернулась, когда Петрушка уронил и разбил тарелки; останавливалась среди разговора на полуслове, пораженная задумчивостью.
— У себя я вас
принять не могу, — сказала она, — а вот пойдемте сюда в аллею и походим немного.