Неточные совпадения
На лице его можно
было прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», — скажет о нем наблюдатель, и если
не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому что
был снисходителен к ошибкам других, никогда
не сердился, а глядел на ошибку с таким же приличием, как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными дамами.
— Нет, я думал,
поспею ли я к Ивлевым? Мне скучно
не бывает…
— Да, именно — своего рода. Вон у меня в отделении служил помощником Иван Петрович: тот ни одной чиновнице, ни одной горничной проходу
не дает, то
есть красивой, конечно. Всем говорит любезности, подносит конфекты, букеты: он развит, что ли?
— А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты
будешь говорить хоть сегодня? Чего ты хочешь от нее, если ее за тебя
не выдадут?
— От… от скуки — видишь, и я для удовольствия — и тоже без расчетов. А как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого
не поймете,
не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь
есть же одни, которые молятся страстно, а другие
не знают этой потребности, и…
— Ну, везде что-то живое, подвижное, требующее жизни и отзывающееся на нее… А там ничего этого нет, ничего, хоть шаром покати! Даже нет апатии, скуки, чтоб можно
было сказать:
была жизнь и убита — ничего! Сияет и блестит, ничего
не просит и ничего
не отдает! И я ничего
не знаю! А ты удивляешься, что я бьюсь?
Она
была из старинного богатого дома Пахотиных. Матери она лишилась еще до замужества, и батюшка ее, состоявший в полном распоряжении супруги, почувствовав себя на свободе, вдруг спохватился, что молодость его рано захвачена
была женитьбой и что он
не успел пожить и пожуировать.
Он повел
было жизнь холостяка, пересиливал годы и природу, но
не пересилил и только смотрел, как
ели и
пили другие, а у него желудок
не варил. Но он уже успел нанести смертельный удар своему состоянию.
Особенно красив он
был, когда с гордостью вел под руку Софью Николаевну куда-нибудь на бал, на общественное гулянье.
Не знавшие его почтительно сторонились, а знакомые, завидя шалуна, начинали уже улыбаться и потом фамильярно и шутливо трясти его за руку, звали устроить веселый обед, рассказывали на ухо приятную историю…
У него
был живой, игривый ум, наблюдательность и некогда смелые порывы в характере. Но шестнадцати лет он поступил в гвардию, выучась отлично говорить, писать и
петь по-французски и почти
не зная русской грамоты. Ему дали отличную квартиру, лошадей, экипаж и тысяч двадцать дохода.
Было у него другое ожидание — поехать за границу, то
есть в Париж, уже
не с оружием в руках, а с золотом, и там пожить, как живали в старину.
Вскоре после смерти жены он
было попросился туда, но образ его жизни, нравы и его затеи так
были известны в обществе, что ему, в ответ на просьбу, коротко отвечено
было: «Незачем». Он пожевал губами, похандрил, потом сделал какое-то громадное, дорогое сумасбродство и успокоился. После того, уже промотавшись окончательно, он в Париж
не порывался.
Надежда Васильевна и Анна Васильевна Пахотины, хотя
были скупы и
не ставили собственно личность своего братца в грош, но дорожили именем, которое он носил, репутацией и важностью дома, преданиями, и потому, сверх определенных ему пяти тысяч карманных денег, в разное время выдавали ему субсидии около такой же суммы, и потом еще, с выговорами, с наставлениями, чуть
не с плачем, всегда к концу года платили почти столько же по счетам портных, мебельщиков и других купцов.
Он
был в их глазах пустой, никуда
не годный, ни на какое дело, ни для совета — старик и плохой отец, но он
был Пахотин, а род Пахотиных уходит в древность, портреты предков занимают всю залу, а родословная
не укладывается на большом столе, и в роде их
было много лиц с громким значением.
У обеих
было по ридикюлю, а у Надежды Васильевны высокая золотая табакерка, около нее несколько носовых платков и моська, старая, всегда заспанная, хрипящая и от старости
не узнающая никого из домашних, кроме своей хозяйки.
— Скажи Николаю Васильевичу, что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха к человеку. — Да кушать давать! Ты что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он
был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый,
был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней
не больше года тому назад.
Сам он
был не скучен,
не строг и
не богат. Старину своего рода он
не ставил ни во что, даже никогда об этом
не помнил и
не думал.
Она
была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего знать
не хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с другими старыми домами.
И он
не спешил сблизиться с своими петербургскими родными, которые о нем знали тоже по слуху. Но как-то зимой Райский однажды на балу увидел Софью, раза два говорил с нею и потом уже стал искать знакомства с ее домом. Это
было всего легче сделать через отца ее: так Райский и сделал.
Райский между тем сгорал желанием узнать
не Софью Николаевну Беловодову — там нечего
было узнавать, кроме того, что она
была прекрасная собой, прекрасно воспитанная, хорошего рода и тона женщина, — он хотел отыскать в ней просто женщину, наблюсти и определить, что кроется под этой покойной, неподвижной оболочкой красоты, сияющей ровно, одинаково, никогда
не бросавшей ни на что быстрого, жаждущего, огненного или наконец скучного, утомленного взгляда, никогда
не обмолвившейся нетерпеливым, неосторожным или порывистым словом?
Она, кажется,
не слыхала, что
есть на свете страсти, тревоги, дикая игра событий и чувств, доводящие до проклятий, стирающие это сияние с лица.
Цвет лица, плеч, рук —
был цельный, свежий цвет, блистающий здоровьем, ничем
не тронутым — ни болезнью, ни бедами.
Одевалась она просто, если разглядеть подробно все, что на ней
было надето, но казалась великолепно одетой. И материя ее платья как будто
была особенная, и ботинки
не так сидят на ней, как на других.
— Да; жаль, что
не застал. Я завтра
буду у него.
— О нет, цветы, деревья — кто ж им
будет мешать в этом? Я только помешала им видеть мои ботинки: это
не нужно, лишнее.
— В вашем вопросе
есть и ответ: «жило», — сказали вы, и — отжило, прибавлю я. А эти, — он указал на улицу, — живут! Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а все
не расскажу.
—
Будем оба непоколебимы:
не выходить из правил, кажется, это все… — сказала она.
— Что же надо делать, чтоб понять эту жизнь и ваши мудреные правила? — спросила она покойным голосом, показывавшим, что она
не намерена
была сделать шагу, чтоб понять их, и говорила только потому, что об этом зашла речь.
— Да, любили или любят, конечно, про себя, и
не делают из этого никаких историй, — досказала она и пошла
было к гостиной.
— Чего же еще: у меня все
есть, и ничего мне
не надо…
— Вы высказали свой приговор сами, кузина, — напал он бурно на нее, — «у меня все
есть, и ничего мне
не надо»!
— Cousin! — с ужасом попробовала она остановить его, но это
было не легко, когда Райский входил в пафос.
— Я
не проповедую коммунизма, кузина,
будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто
не имеет права
не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже
не могу,
не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а
не живете. Что из этого выйдет, я
не знаю — но
не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
— Это очень серьезно, что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если вы
не разбудили меня, то напугали. Я
буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне
не говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
— Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при вас даже неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон»
не велит человеку
быть самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
Если б вы
не знали,
будет ли у вас топлена комната и выработаете ли вы себе на башмаки и на салоп, — да еще
не себе, а детям?
— Вы поэт, артист, cousin, вам, может
быть, необходимы драмы, раны, стоны, и я
не знаю, что еще! Вы
не понимаете покойной, счастливой жизни, я
не понимаю вашей…
— Если б вы любили, кузина, — продолжал он,
не слушая ее, — вы должны помнить, как дорого вам
было проснуться после такой ночи, как радостно знать, что вы существуете, что
есть мир, люди и он…
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я
была еще девочкой. Вы увидите, что и у меня
были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях
не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
Она
была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу
не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
— И чем ты сегодня
не являлся перед кузиной! Она тебя Чацким назвала… А ты
был и Дон-Жуан и Дон-Кихот вместе. Вот умудрился! Я
не удивлюсь, если ты наденешь рясу и начнешь вдруг проповедовать…
— Да, это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе на уме в своих делах, как все женщины, когда они, как рыбы,
не лезут из воды на берег, а остаются в воде, то
есть в своей сфере…
Жаль, что ей понадобилась комедия, в которой нужны и начало и конец, и завязка и развязка, а если б она писала роман, то, может
быть, и
не бросила бы.
Аянов собрался
было запальчиво отвечать, но в эту минуту наезжала карета, кучер закричал им, и спор
не пошел дальше.
— Да, но глубокий, истинный художник, каких нет теперь: последний могикан!.. напишу только портрет Софьи и покажу ему, а там попробую силы на романе. Я записывал и прежде кое-что: у меня
есть отрывки, а теперь примусь серьезно. Это новый для меня род творчества;
не удастся ли там?
Есть своя бездна и там: слава Богу, я никогда
не заглядывался в нее, а если загляну — так уж выйдет
не роман, а трагедия.
Вот пусть эта звезда, как ее… ты
не знаешь? и я
не знаю, ну да все равно, — пусть она
будет свидетельницей, что я наконец слажу с чем-нибудь: или с живописью, или с романом.
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель
не рассказывал, а он рисует картину, как будто
был там, все видел сам.
Потом, как его
будут раздевать и у него похолодеет сначала у сердца, потом руки и ноги, как он
не сможет сам лечь, а положит его тихонько сторож Сидорыч…