Неточные совпадения
— От… от скуки —
видишь, и я для удовольствия — и тоже без расчетов. А как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого
не поймете,
не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь есть же одни, которые молятся страстно, а другие
не знают этой потребности, и…
— Мало.
Не знаю, что у нее кроется под этим спокойствием,
не знаю ее прошлого и
не угадываю ее будущего. Женщина она или кукла, живет или подделывается под жизнь? И это мучит меня… Вон, смотри, — продолжал Райский, —
видишь эту женщину?
Но цветы стояли в тяжелых старинных вазах, точно надгробных урнах, горка массивного старого серебра придавала еще больше античности комнате. Да и тетки
не могли
видеть беспорядка: чуть цветы раскинутся в вазе прихотливо, входила Анна Васильевна, звонила девушку в чепце и приказывала собрать их в симметрию.
И он
не спешил сблизиться с своими петербургскими родными, которые о нем знали тоже по слуху. Но как-то зимой Райский однажды на балу
увидел Софью, раза два говорил с нею и потом уже стал искать знакомства с ее домом. Это было всего легче сделать через отца ее: так Райский и сделал.
— О нет, цветы, деревья — кто ж им будет мешать в этом? Я только помешала им
видеть мои ботинки: это
не нужно, лишнее.
— Все это лишнее, ненужное, cousin! — сказала она, — ничего этого нет. Предок
не любуется на меня, и ореола нет, а я любуюсь на вас и долго
не поеду в драму: я
вижу сцену здесь,
не трогаясь с места… И знаете, кого вы напоминаете мне? Чацкого…
Райский между тем изучал портрет мужа: там
видел он серые глаза, острый, небольшой нос, иронически сжатые губы и коротко остриженные волосы, рыжеватые бакенбарды. Потом взглянул на ее роскошную фигуру, полную красоты, и мысленно рисовал того счастливца, который мог бы, по праву сердца, велеть или
не велеть этой богине.
— Но ведь вы
видите других людей около себя,
не таких, как вы, а с тревогой на лице, с жалобами.
— Это я
вижу, кузина; но поймете ли? — вот что хотел бы я знать! Любили и никогда
не выходили из вашего олимпийского спокойствия?
— А! кузина, вы краснеете? значит, тетушки
не всегда сидели тут,
не все
видели и знали! Скажите мне, что такое! — умолял он.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы
увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях
не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
— Кому ты это говоришь! — перебил Райский. — Как будто я
не знаю! А я только и во сне, и наяву
вижу, как бы обжечься. И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился на той… Да нет: страсти — или излечиваются, или, если неизлечимы, кончаются
не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
—
Не помню, кажется,
видел: нечесаный такой…
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель
не рассказывал, а он рисует картину, как будто был там, все
видел сам.
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для того только, чтоб
видели, что он умеет умирать. Он
не спал ночей, читая об Армиде, как она увлекла рыцарей и самого Ринальда.
Он и знание —
не знал, а как будто
видел его у себя в воображении, как в зеркале, готовым, чувствовал его и этим довольствовался; а узнавать ему было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в нем самом все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
Глаза его ничего
не видали перед собой, а смотрели куда-то в другое место, далеко, и там он будто
видел что-то особенное, таинственное. Глаза его становились дики, суровы, а иногда точно плакали.
Райский начал мысленно глядеть, куда глядит Васюков, и
видеть, что он
видит.
Не стало никого вокруг: ни учеников, ни скамей, ни шкафов. Все это закрылось точно туманом.
— Тебе шестнадцатый год, — продолжал опекун, — пора о деле подумать, а ты до сих пор, как я
вижу, еще
не подумал, по какой части пойдешь в университете и в службе. По военной трудно: у тебя небольшое состояние, а служить ты по своей фамилии должен в гвардии.
— Я
не очень стар и
видел свет, — возразил дядя, — ты слыхал, что звонят, да
не знаешь, на какой колокольне.
Татьяна Марковна любила
видеть открытое место перед глазами, чтоб
не походило на трущобу, чтоб было солнышко да пахло цветами.
Еще в девичьей сидели три-четыре молодые горничные, которые целый день,
не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому что бабушка
не могла
видеть человека без дела — да в передней праздно сидел, вместе с мальчишкой лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея, на помощь ему, ничего
не делавшие и часто менявшиеся.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть что неисправно,
не давай потачки бабушке. Вот садик-то, что у окошек, я,
видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и
вижу из окошка, что они делают. Вот подрастут, цветов
не надо покупать: свои есть.
«Знай всякий себя», — говорила она и
не любила полиции, особенно одного полицмейстера,
видя в нем почти разбойника.
Борис уже
не смотрел перед собой, а чутко замечал, как картина эта повторяется у него в голове; как там расположились горы, попала ли туда вон избушка, из которой валил дым; поверял и
видел, что и мели там, и паруса белеют.
То писал он стихи и читал громко, упиваясь музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди —
не знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения,
видя тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь, как в тех книгах, а
не та, которая окружает его…
— Нет, Борюшка, ты
не огорчай бабушку: дай дожить ей до такой радости, чтоб
увидеть тебя в гвардейском мундире: молодцом приезжай сюда…
Видит серое небо, скудные страны и даже древние русские деньги;
видит так живо, что может нарисовать, но
не знает, как «рассуждать» об этом: и чего тут рассуждать, когда ему и так видно?
— Ну, теперь я
вижу, что у вас
не было детства: это кое-что объясняет мне… Учили вас чему-нибудь? — спросил он.
— Папа стоял у камина и грелся. Я посмотрела на него и думала, что он взглянет на меня ласково: мне бы легче было. Но он старался
не глядеть на меня; бедняжка боялся maman, а я
видела, что ему было жалко. Он все жевал губами: он это всегда делает в ажитации, вы знаете.
— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули.
Не бледнеют и
не краснеют, когда хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: [князь Пьер, граф Серж (фр.).] вот у кого дурное на уме! А у Ельнина
не было никаких намерений, он, как я
вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, — он,
не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance [выгоды ради (фр.).] и потом меняют на танцовщицу…
Но если
увидите его завтра, даже почуете надежду
увидеть, вы будете свежее этого цветка, и будете счастливы, и он счастлив этим блестящим взглядом —
не только он, но и чужой, кто вас
увидит в этих лучах красоты…
— Граф Милари, ma chère amie, — сказал он, — grand musicien et le plus aimable garçon du monde. [моя милая… превосходный музыкант и любезнейший молодой человек (фр.).] Две недели здесь: ты
видела его на бале у княгини? Извини, душа моя, я был у графа: он
не пустил в театр.
Райский вернулся домой в чаду, едва замечая дорогу, улицы, проходящих и проезжающих. Он
видел все одно — Софью, как картину в рамке из бархата, кружев, всю в шелку, в брильянтах, но уже
не прежнюю покойную и недоступную чувству Софью.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись глаза и уши: он
видел только фигуру человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб, глаз было
не видно. Борис пристально смотрел на него, как, бывало, на Васюкова.
— Но теперь она уж
не такая! — шептал он, — явились признаки жизни: я их
вижу; вот они, перед глазами у меня: как уловить их!..
— Я думала, ты утешишь меня. Мне так было скучно одной и страшно… — Она вздрогнула и оглянулась около себя. — Книги твои все прочла, вон они, на стуле, — прибавила она. — Когда будешь пересматривать,
увидишь там мои заметки карандашом; я подчеркивала все места, где находила сходство… как ты и я… любили… Ох, устала,
не могу говорить… — Она остановилась, смочила языком горячие губы. — Дай мне пить, вон там, на столе!
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками,
не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных: это было бы верно!.. А мог ли бы я? — спросил он себя. Что бы было, если б он принудил себя жить с нею и для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого сна, апатии, скуки: он
видел там себя, как он был мрачен, жосток, сух и как, может быть, еще скорее свел бы ее в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
Теперь он возложил какие-то, еще неясные ему самому, надежды на кузину Беловодову, наслаждаясь сближением с ней. Ему пока ничего
не хотелось больше, как
видеть ее чаще, говорить, пробуждать в ней жизнь, если можно — страсть.
Он
видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В самом ли деле я живу так, как нужно?
Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
Глаза, как у лунатика, широко открыты,
не мигнут; они глядят куда-то и
видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость,
не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом,
не дичится этого шума,
не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— И здесь искра есть! — сказал Кирилов, указывая на глаза, на губы, на высокий белый лоб. — Это превосходно, это… Я
не знаю подлинника, а
вижу, что здесь есть правда. Это стоит высокой картины и высокого сюжета. А вы дали эти глаза, эту страсть, теплоту какой-нибудь вертушке, кукле, кокетке!
Райский верил и
не верил, что
увидит ее и как и что будет говорить.
Он, держась за сердце, как будто унимая, чтоб оно
не билось, шел на цыпочках. Ему все снились разбросанные цветы, поднятый занавес, дерзкие лучи, играющие на хрустале. Он тихо подкрался и
увидел Софью.
—
Видите, кузина, для меня и то уж счастье, что тут есть какое-то колебание, что у вас
не вырвалось ни да, ни нет. Внезапное да — значило бы обман, любезность или уж такое счастье, какого я
не заслужил; а от нет было бы мне больно. Но вы
не знаете сами, жаль вам или нет: это уж много от вас, это половина победы…
—
Не смею сомневаться, что вам немного… жаль меня, — продолжал он, — но как бы хотелось знать, отчего? Зачем бы вы желали иногда
видеть меня?
— Нет, cousin, я
вижу, что вы
не отказались от «генеральского чина»…
— Нет, и
не может быть! — повторила она решительно. — Вы все преувеличиваете: простая любезность вам кажется каким-то entrainement, [увлечением (фр.).] в обыкновенном внимании вы
видите страсть и сами в каком-то бреду. Вы выходите из роли кузена и друга — позвольте напомнить вам.
— Кузина, бросьте этот тон! — начал он дружески, горячо и искренно, так что она почти смягчилась и мало-помалу приняла прежнюю, свободную, доверчивую позу, как будто
видела, что тайна ее попала
не в дурные руки, если только тут была тайна.
Вы хотите уверить меня, что у вас… что-то вроде страсти, — сказала она, делая как будто уступку ему, чтоб отвлечь, затушевать его настойчивый анализ, — смотрите,
не лжете ли вы… положим — невольно? — прибавила она,
видя, что он собирается разразиться каким-нибудь монологом.