Неточные совпадения
На лице его можно было прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из
глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», — скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
Он был в их
глазах пустой, никуда не годный, ни
на какое дело, ни для совета — старик и плохой отец, но он был Пахотин, а род Пахотиных уходит в древность, портреты предков занимают всю залу, а родословная не укладывается
на большом столе, и в роде их было много лиц с громким значением.
Если оказывалась книга в богатом переплете лежащею
на диване,
на стуле, — Надежда Васильевна ставила ее
на полку; если западал слишком вольный луч солнца и играл
на хрустале,
на зеркале,
на серебре, — Анна Васильевна находила, что
глазам больно, молча указывала человеку пальцем
на портьеру, и тяжелая, негнущаяся шелковая завеса мерно падала с петли и закрывала свет.
Но какое это чувство? Какого-то всеобщего благоволения, доброты ко всему
на свете, — такое чувство, если только это чувство, каким светятся
глаза у людей сытых, беззаботных, всем удовлетворенных и не ведающих горя и нужд.
— Eh bien, mille roubles! [Ну, тысячу рублей! (фр.)] Графу отдать: я у него
на той неделе занял: совестно в
глаза смотреть.
— Что делать? — повторил он. — Во-первых, снять эту портьеру с окна, и с жизни тоже, и смотреть
на все открытыми
глазами, тогда поймете вы, отчего те старики полиняли и лгут вам, обманывают вас бессовестно из своих позолоченных рамок…
Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», — чего: человека, женщины, что ли? нет, — «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением — «не возводи
на него
глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии…
Райский между тем изучал портрет мужа: там видел он серые
глаза, острый, небольшой нос, иронически сжатые губы и коротко остриженные волосы, рыжеватые бакенбарды. Потом взглянул
на ее роскошную фигуру, полную красоты, и мысленно рисовал того счастливца, который мог бы, по праву сердца, велеть или не велеть этой богине.
— Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы
глаза, изменились бы хоть
на минуту эти краски. А
глаза ваши говорят, что вы как будто вчера родились…
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь
на уме, что в сердце, хотелось прочитать в
глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла
на него
глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Иногда он кажется так счастлив,
глаза горят, и наблюдатель только что предположит в нем открытый характер, сообщительность и даже болтливость, как через час, через два, взглянув
на него, поразится бледностью его лица, каким-то внутренним и, кажется, неисцелимым страданием, как будто он отроду не улыбнулся.
Один с уверенностью глядит
на учителя, просит
глазами спросить себя, почешет колени от нетерпения, потом голову.
Райский смотрел, как стоял директор, как говорил, какие злые и холодные у него были
глаза, разбирал, отчего ему стало холодно, когда директор тронул его за ухо, представил себе, как поведут его сечь, как у Севастьянова от испуга вдруг побелеет нос, и он весь будто похудеет немного, как Боровиков задрожит, запрыгает и захихикает от волнения, как добрый Масляников, с плачущим лицом, бросится обнимать его и прощаться с ним, точно с осужденным
на казнь.
Все и рты разинут, и он стыдится своего восторга. Луч, который падал
на «чудо», уже померк, краски пропали, форма износилась, и он бросал — и искал жадными
глазами другого явления, другого чувства, зрелища, и если не было — скучал, был желчен, нетерпелив или задумчив.
Позовет ли его опекун посмотреть, как молотят рожь, или как валяют сукно
на фабрике, как белят полотна, — он увертывался и забирался
на бельведер смотреть оттуда в лес или шел
на реку, в кусты, в чащу, смотрел, как возятся насекомые, остро глядел, куда порхнула птичка, какая она, куда села, как почесала носик; поймает ежа и возится с ним; с мальчишками удит рыбу целый день или слушает полоумного старика, который живет в землянке у околицы, как он рассказывает про «Пугача», — жадно слушает подробности жестоких мук, казней и смотрит прямо ему в рот без зубов и в глубокие впадины потухающих
глаз.
Он уже был утомлен, он шел дальше,
глаза и воображение искали другого, и он летел
на крыльях фантазии, через пропасти, горы, океаны, переходимые и переплываемые толпой мужественно и терпеливо.
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные
глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье в груди, так захватило ему дыханье, что он в забытьи, с закрытыми
глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками к тому месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело
на пол…
Нарисовав эту головку, он уже не знал предела гордости. Рисунок его выставлен с рисунками старшего класса
на публичном экзамене, и учитель мало поправлял, только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да в волосах прибавил три, четыре черные полосы, сделал по точке в каждом
глазу — и
глаза вдруг стали смотреть точно живые.
Он рисует
глаза кое-как, но заботится лишь о том, чтобы в них повторились учительские точки, чтоб они смотрели точно живые. А не удастся, он бросит все, уныло облокотится
на стол, склонит
на локоть голову и оседлает своего любимого коня, фантазию, или конь оседлает его, и мчится он в пространстве, среди своих миров и образов.
Татьяна Марковна любила видеть открытое место перед
глазами, чтоб не походило
на трущобу, чтоб было солнышко да пахло цветами.
С другой стороны дома, обращенной к дворам, ей было видно все, что делается
на большом дворе, в людской, в кухне,
на сеновале, в конюшне, в погребах. Все это было у ней перед
глазами как
на ладони.
Один только старый дом стоял в глубине двора, как бельмо в
глазу, мрачный, почти всегда в тени, серый, полинявший, местами с забитыми окнами, с поросшим травой крыльцом, с тяжелыми дверьми, замкнутыми тяжелыми же задвижками, но прочно и массивно выстроенный. Зато
на маленький домик с утра до вечера жарко лились лучи солнца, деревья отступили от него, чтоб дать ему простора и воздуха. Только цветник, как гирлянда, обвивал его со стороны сада, и махровые розы, далии и другие цветы так и просились в окна.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и снимала недуги как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит
на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без
глаз или без челюсти — а все же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
Кофей, чай, булки, завтрак, обед — все это опрокинулось
на студента, еще стыдливого, робкого, нежного юношу, с аппетитом ранней молодости; и всему он сделал честь. А бабушка почти не сводила
глаз с него.
Он долго стоял и, закрыв
глаза, переносился в детство, помнил, что подле него сиживала мать, вспоминал ее лицо и задумчивое сияние
глаз, когда она глядела
на картину…
Он пошел тихонько домой, стал карабкаться
на обрыв, и картина как будто зашла вперед его и легла перед
глазами.
Но он не слушал, а смотрел, как писала бабушка счеты, как она глядит
на него через очки, какие у нее морщины, родимое пятнышко, и лишь доходил до
глаз и до улыбки, вдруг засмеется и бросится целовать ее.
Верочка только что ворвалась в переднюю, как бросилась вприпрыжку вперед и исчезла из
глаз, вскидывая далеко пятки и едва глядя по сторонам,
на портреты.
Он читал, рисовал, играл
на фортепиано, и бабушка заслушивалась; Верочка, не сморгнув, глядела
на него во все
глаза, положив подбородок
на фортепиано.
Бабушка с княгиней пила кофе, Райский смотрел
на комнаты,
на портреты,
на мебель и
на весело глядевшую в комнаты из сада зелень; видел расчищенную дорожку, везде чистоту, чопорность, порядок: слушал, как во всех комнатах попеременно пробили с полдюжины столовых, стенных, бронзовых и малахитовых часов; рассматривал портрет косого князя, в красной ленте, самой княгини, с белой розой в волосах, с румянцем, живыми
глазами, и сравнивал с оригиналом.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись
глаза и уши: он видел только фигуру человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб,
глаз было не видно. Борис пристально смотрел
на него, как, бывало,
на Васюкова.
Его встретила хозяйка квартиры, пожилая женщина, чиновница, молча, опустив
глаза, как будто с укоризной отвечала
на поклон, а
на вопрос его, сделанный шепотом, с дрожью: «Что она?» — ничего не сказала, а только пропустила его вперед, осторожно затворила за ним дверь и сама ушла.
— Тебе скучно здесь, — заговорила она слабо, — прости, что я призвала тебя… Как мне хорошо теперь, если б ты знал! — в мечтательном забытьи говорила она, закрыв
глаза и перебирая рукой его волосы. Потом обняла его, поглядела ему в
глаза, стараясь улыбнуться. Он молча и нежно отвечал
на ее ласки, глотая навернувшиеся слезы.
Там, у царицы пира, свежий, блистающий молодостью лоб и
глаза, каскадом падающая
на затылок и шею темная коса, высокая грудь и роскошные плечи. Здесь — эти впадшие, едва мерцающие, как искры,
глаза, сухие, бесцветные волосы, осунувшиеся кости рук… Обе картины подавляли его ужасающими крайностями, между которыми лежала такая бездна, а между тем они стояли так близко друг к другу. В галерее их не поставили бы рядом: в жизни они сходились — и он смотрел одичалыми
глазами на обе.
Спасая искренно и горячо от сетей «благодетеля», открывая
глаза и матери и дочери
на значение благодеяний — он влюбился сам в Наташу. Наташа влюбилась в него — и оба нашли счастье друг в друге, оба у смертного одра матери получили
на него благословение.
Он иногда утомлялся, исчезал
на месяцы и, возвращаясь, бывал встречаем опять той же улыбкой, тихим светом
глаз, шепотом нежной, кроткой любви.
Он схватил кисть и жадными, широкими
глазами глядел
на ту Софью, какую видел в эту минуту в голове, и долго, с улыбкой мешал краски
на палитре, несколько раз готовился дотронуться до полотна и в нерешительности останавливался, наконец провел кистью по
глазам, потушевал, открыл немного веки. Взгляд у ней стал шире, но был все еще покоен.
Он тихо, почти машинально, опять коснулся
глаз: они стали более жизненны, говорящи, но еще холодны. Он долго водил кистью около
глаз, опять задумчиво мешал краски и провел в
глазу какую-то черту, поставил нечаянно точку, как учитель некогда в школе поставил
на его безжизненном рисунке, потом сделал что-то, чего и сам объяснить не мог, в другом
глазу… И вдруг сам замер от искры, какая блеснула ему из них.
Он отошел, посмотрел и обомлел:
глаза бросили сноп лучей прямо
на него, но выражение все было строго.
— Как, Софья Николаевна? Может ли быть? — говорил Аянов, глядя во все широкие
глаза на портрет. — Ведь у тебя был другой; тот, кажется, лучше: где он?
— Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись, говорил Кирилов, так что и нос ушел у него в бороду, и все лицо казалось щеткой. — Долой этот бархат, шелк! поставьте ее
на колени, просто
на камне, набросьте ей
на плечи грубую мантию, сложите руки
на груди… Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, — меньше свету, долой это мясо, смягчите
глаза, накройте немного веки… и тогда сами станете
на колени и будете молиться…
Она вздрогнула, немного отшатнулась от стола и с удивлением глядела
на Райского. У нее в
глазах стояли вопросы: как он? откуда взялся? зачем тут?
— Нет, портрет — это слабая, бледная копия; верен только один луч ваших
глаз, ваша улыбка, и то не всегда: вы редко так смотрите и улыбаетесь, как будто боитесь. Но иногда это мелькнет; однажды мелькнуло, и я поймал, и только намекнул
на правду, и уж смотрите, что вышло. Ах, как вы были хороши тогда!
— Да, как cousin! Но чего бы не сделал я, — говорил он, глядя
на нее почти пьяными
глазами, — чтоб целовать эту ладонь иначе… вот так…
Потом он отбросил эту мысль и сам покраснел от сознания, что он фат, и искал других причин, а сердце ноет, мучится, терзается,
глаза впиваются в нее с вопросами, слова кипят
на языке и не сходят. Его уже гложет ревность.
— Пусть я смешон с своими надеждами
на «генеральство», — продолжал он, не слушая ее, горячо и нежно, — но, однако ж, чего-нибудь да стою я в ваших
глазах — не правда ли?
— Как нечего, а света, а их! — указал он
на портреты предков. — Вон как они вытаращили
глаза! Но разве я — они? Разве я — свет?
Он, встав, протянул к ней руки, и
глаза опять с упоением смотрели
на нее.
— Полноте притворяться, полноте! Бог с вами, кузина: что мне за дело? Я закрываю
глаза и уши, я слеп, глух и нем, — говорил он, закрывая
глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо
на нее, — вы почувствуете все, что я говорил, предсказывал, что, может быть, вызвал в вас…
на свою шею — скажете ли вы мне!.. я стою этого.
Он продолжал любоваться всей этой знакомой картиной, переходя
глазами с предмета
на предмет, и вдруг остановил их неподвижно
на неожиданном явлении.