Неточные совпадения
Он говорил просто, свободно переходя от предмета
к предмету, всегда знал обо всем,
что делается в мире, в свете и в городе; следил за подробностями войны, если была война, узнавал равнодушно о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь в парламенте и во французской палате депутатов, всегда знал о новой пиесе и о том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому
что был снисходителен
к ошибкам других, никогда не сердился, а глядел на ошибку с таким же приличием, как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными дамами.
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и знают,
что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней видят! Да воздух еще:
чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь? Так ты от скуки ходишь
к своей кузине?
— А знаешь — ты отчасти прав. Прежде всего скажу,
что мои увлечения всегда искренны и не умышленны: — это не волокитство — знай однажды навсегда. И когда мой идол хоть одной чертой подходит
к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из него, — у меня само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал счастья, семейного…
— И я тебя спрошу:
чего ты хочешь от ее теток? Какие карты
к тебе придут? Выиграешь ты или проиграешь? Разве ты ходишь с тем туда, чтоб выиграть все шестьдесят тысяч дохода? Ходишь поиграть — и выиграть что-нибудь…
— Ты прежде заведи дело, в которое мог бы броситься живой ум, гнушающийся мертвечины, и страстная душа, и укажи, как положить силы во что-нибудь,
что стоит борьбы, а с своими картами, визитами, раутами и службой — убирайся
к черту!
— Скажи Николаю Васильевичу,
что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха
к человеку. — Да кушать давать! Ты
что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый, был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней не больше года тому назад.
Но все-таки он еще был недоволен тем,
что мог являться по два раза в день, приносить книги, ноты, приходить обедать запросто. Он привык
к обществу новых современных нравов и
к непринужденному обхождению с женщинами.
— Нету, нету, mon frère: [братец (фр.).]
к Святой неделе вы получили три тысячи, и уж нет… Это ни на
что не похоже…
— Вам сказывали люди, папа,
что граф сегодня заезжал
к вам? — спросила Софья, услыхав имя графа.
— А!
к кузине.
Что она, мила? Скоро выйдет?
— Если все свести на нужное и серьезное, — продолжал Райский, — куда как жизнь будет бедна, скучна! Только
что человек выдумал, прибавил
к ней — то и красит ее. В отступлениях от порядка, от формы, от ваших скучных правил только и есть отрады…
— Я пойду прямо
к делу: скажите мне, откуда вы берете это спокойствие, как удается вам сохранить тишину, достоинство, эту свежесть в лице, мягкую уверенность и скромность в каждом мерном движении вашей жизни? Как вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед?
Что вы делаете для этого?
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «
что делать», и хочу доказать,
что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «
что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете.
Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным
к вашему сну.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите,
что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все,
что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не говорили. А теперь пойдемте
к тетушкам.
Нравственное лицо его было еще неуловимее. Бывали какие-то периоды, когда он «обнимал, по его выражению, весь мир», когда чарующею мягкостью открывал доступ
к сердцу, и те, кому случалось попадать на эти минуты, говорили,
что добрее, любезнее его нет.
К удивлению его, Райский сказал ему от слова до слова,
что он говорил.
Райский расплакался, его прозвали «нюней». Он приуныл, три дня ходил мрачный, так
что узнать нельзя было: он ли это? ничего не рассказывал товарищам, как они ни приставали
к нему.
Иногда, напротив, он придет от пустяков в восторг: какой-нибудь сытый ученик отдаст свою булку нищему, как делают добродетельные дети в хрестоматиях и прописях, или примет на себя чужую шалость, или покажется ему,
что насупившийся ученик думает глубокую думу, и он вдруг возгорится участием
к нему, говорит о нем со слезами, отыскивает в нем что-то таинственное, необычайное, окружит его уважением: и другие заразятся неисповедимым почтением.
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье в груди, так захватило ему дыханье,
что он в забытьи, с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками
к тому месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
Он роется в памяти и смутно дорывается,
что держала его когда-то мать, и он, прижавшись щекой
к ее груди, следил, как она перебирала пальцами клавиши, как носились плачущие или резвые звуки, слышал, как билось у ней в груди сердце.
Но это не беда: лень, небрежность как-то
к лицу артистам. Да еще кто-то сказал ему,
что при таланте не нужно много и работать,
что работают только бездарные, чтобы вымучить себе кропотливо жалкое подобие могучего и всепобедного дара природы — таланта.
С другой стороны дома, обращенной
к дворам, ей было видно все,
что делается на большом дворе, в людской, в кухне, на сеновале, в конюшне, в погребах. Все это было у ней перед глазами как на ладони.
Кучера при этом звуке быстро прятали трубки за сапоги, потому
что она больше всего на свете боялась пожара и куренье табаку относила — по этой причине —
к большим порокам.
Она, кажется, только тогда и была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей, когда лицо, голова сделаются неузнаваемы, а руки до того выпачканы,
что если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает
к локтю.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только,
что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден
к церкви.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть
что неисправно, не давай потачки бабушке. Вот садик-то,
что у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь
к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка,
что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
— Ты
что тут стоишь? — оборотилась она
к Матрене, — поди скажи Егорке, чтоб он бежал в село и сказал старосте,
что мы сами идем туда.
К бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную такой теплотой,
что по тому только, как он входил
к ней, садился, смотрел на нее, можно было заключить,
что он любил ее без памяти. Никогда, ни в отношении
к ней, ни при ней, он не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости, хотя был ежедневным ее гостем.
Правда ли это, нет ли — знали только они сами. Но правда то,
что он ежедневно являлся
к ней, или
к обеду, или вечером, и там кончал свой день.
К этому все привыкли и дальнейших догадок на этот счет никаких не делали.
Потом бежал на Волгу, садился на обрыв или сбегал
к реке, ложился на песок, смотрел за каждой птичкой, за ящерицей, за букашкой в кустах, и глядел в себя, наблюдая, отражается ли в нем картина, все ли в ней так же верно и ярко, и через неделю стал замечать,
что картина пропадает, бледнеет и
что ему как будто уже… скучно.
— Разве я тебе не говорила? Это председатель палаты, важный человек: солидный, умный, молчит все; а если скажет, даром слов не тратит. Его все боятся в городе:
что он сказал, то и свято. Ты приласкайся
к нему: он любит пожурить…
— Тут живет губернатор Васильев… или Попов какой-то. (Бабушка очень хорошо знала,
что он Попов, а не Васильев.) Он воображает,
что я явлюсь
к нему первая с визитом, и не заглянул ко мне: Татьяна Марковна Бережкова поедет
к какому-то Попову или Васильеву!
— Бесстыжая! — ворчала бабушка, подъезжая
к крыльцу предводителя. — Узнает Нил Андреич,
что он скажет? Будет тебе, вертушка!
Вглядевшись пытливо в каждого профессора, в каждого товарища, как в школе, Райский, от скуки, для развлечения, стал прислушиваться
к тому,
что говорят на лекции.
Он подал просьбу
к переводу в статскую службу и был посажен
к Аянову в стол. Но читатель уже знает,
что и статская служба удалась ему не лучше военной. Он оставил ее и стал ходить в академию.
—
Что? — сказал тот, — это не из наших. Кто же приделал голову
к этой мазне!.. Да, голова… мм… а ухо не на месте. Кто это?
— Я уверен,
что мы подходим
к катастрофе и
что герой ее — русский учитель, — сказал Райский. — Это наши jeunes premiers… [сердцееды… (фр.)]
— Сам съездил, нашел его convalescent [выздоравливающим (фр.).] и привез
к нам обедать. Maman сначала было рассердилась и начала сцену с папа, но Ельнин был так приличен, скромен,
что и она пригласила его на наши soirees musicales и dansantes. [музыкальные и танцевальные вечера (фр.).] Он был хорошо воспитан, играл на скрипке…
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так
что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко,
что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла
к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам,
что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Я думаю — да, потому
что сначала все слушали молча, никто не говорил банальных похвал: «Charmant, bravo», [Прелестно, браво (фр.).] а когда кончила — все закричали в один голос, окружили меня… Но я не обратила на это внимания, не слыхала поздравлений: я обернулась, только лишь кончила,
к нему… Он протянул мне руку, и я…
— Я скоро опомнилась и стала отвечать на поздравления, на приветствия, хотела подойти
к maman, но взглянула на нее, и… мне страшно стало: подошла
к теткам, но обе они сказали что-то вскользь и отошли. Ельнин из угла следил за мной такими глазами,
что я ушла в другую комнату. Maman, не простясь, ушла после гостей
к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а у Анны Васильевны на глазах были слезы…
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня
к maman, но меня долго не звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо сказала, чтобы я шла
к maman. У меня сердце сильно билось, и я сначала даже не разглядела,
что было и кто был у maman в комнате. Там было темно, портьеры и шторы спущены, maman казалась утомлена; подло нее сидели тетушка, mon oncle, prince Serge, и папа…
Вот послушайте, — обратилась она
к папа, —
что говорит ваша дочь… как вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала,
что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
— Перед вами являлась лицом
к лицу настоящая живая жизнь, счастье — и вы оттолкнули его от себя! из
чего, для
чего?
— Но ведь… говорил же он вам, почему искал вашей руки,
что его привлекло
к вам…
что не было никого прекраснее, блистательнее…
— Боже мой, Наташа! — закричал он не своим голосом и побежал с лестницы, бросился на улицу и поскакал на извозчике
к Знаменью, в переулок, вбежал в дом, в третий этаж. — Две недели не был, две недели — это вечность!
Что она?
«
Что с тобой!..» — хотел он сказать, не выдержал и, опустив лицо в подушку
к ней, вдруг разразился рыданием.
— Я схитрила… — шептала она, приложив свою щеку
к его щеке, — мне вот уж третий день легче, а я написала,
что умираю… мне хотелось заманить тебя… Прости меня!
Она привязывалась
к тому,
что нравилось ей, и умирала с привязанностью, все думая,
что так надо.