Неточные совпадения
Повыситься из статских в действительные статские, а под конец,
за долговременную и полезную службу и «неусыпные труды», как по службе,
так и в картах, — в тайные советники, и бросить якорь в порте, в какой-нибудь нетленной комиссии или в комитете, с сохранением окладов, — а там, волнуйся себе человеческий океан, меняйся век, лети в пучину судьба народов, царств, — все пролетит мимо его, пока апоплексический или другой удар не остановит течение его жизни.
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой
так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался
за пределы этого поклонения — вот и все. Да что толковать с тобой!
— А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня? Чего ты хочешь от нее, если ее
за тебя не выдадут?
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я
такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба
так ясна, и между тем я мучаюсь
за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные глаза, следя
за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось
такое замиранье в груди,
так захватило ему дыханье, что он в забытьи, с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками к тому месту, где было
так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
Высокая, не полная и не сухощавая, но живая старушка… даже не старушка, а лет около пятидесяти женщина, с черными живыми глазами и
такой доброй и грациозной улыбкой, что когда и рассердится и засверкает гроза в глазах,
так за этой грозой опять видно чистое небо.
И сам Яков только служил
за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его,
так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким
за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
Райский застал бабушку
за детским завтраком. Бабушка
так и всплеснула руками,
так и прыгнула; чуть не попадали тарелки со стола.
Распорядившись утром по хозяйству, бабушка, после кофе, стоя сводила у бюро счеты, потом садилась у окон и глядела в поле, следила
за работами, смотрела, что делалось на дворе, и посылала Якова или Василису, если на дворе делалось что-нибудь не
так, как ей хотелось.
Потом бежал на Волгу, садился на обрыв или сбегал к реке, ложился на песок, смотрел
за каждой птичкой,
за ящерицей,
за букашкой в кустах, и глядел в себя, наблюдая, отражается ли в нем картина, все ли в ней
так же верно и ярко, и через неделю стал замечать, что картина пропадает, бледнеет и что ему как будто уже… скучно.
—
Так ты
за свои картины будешь деньги получать или играть по вечерам
за деньги!.. Какой срам!
— Я скоро опомнилась и стала отвечать на поздравления, на приветствия, хотела подойти к maman, но взглянула на нее, и… мне страшно стало: подошла к теткам, но обе они сказали что-то вскользь и отошли. Ельнин из угла следил
за мной
такими глазами, что я ушла в другую комнату. Maman, не простясь, ушла после гостей к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а у Анны Васильевны на глазах были слезы…
Она прожила бы до старости, не упрекнув ни жизнь, ни друга, ни его непостоянную любовь, и никого ни в чем, как не упрекает теперь никого и ничто
за свою смерть. И ее болезненная, страдальческая жизнь, и преждевременная смерть казались ей —
так надо.
Райский с раннего утра сидит
за портретом Софьи, и не первое утро сидит он
так. Он измучен этой работой. Посмотрит на портрет и вдруг с досадой набросит на него занавеску и пойдет шагать по комнате, остановится у окна, посвистит, побарабанит пальцами по стеклам, иногда уйдет со двора и бродит угрюмый, недовольный.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит
за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда
так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий
за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— Полноте, cousin, вы опять
за свое! — сказала она, но не совсем равнодушным тоном. Она как будто сомневалась,
так ли она сильна,
так ли все поползли бы
за ней, как этот восторженный, горячий, сумасбродный артист?
— Вот, вот,
за это право целовать
так вашу руку чего бы не сделали все эти, которые толпятся около вас!
«Спросить, влюблены ли вы в меня — глупо,
так глупо, — думал он, — что лучше уеду, ничего не узнав, а ни
за что не спрошу… Вот, поди ж ты: „выше мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно, что у меня бродит в душе…»
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь —
так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление,
за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь
за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне
за дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
— Спасибо
за комплимент, внучек: давно я не слыхала — какая тут красота! Вон на кого полюбуйся — на сестер! Скажу тебе на ухо, — шепотом прибавила она, —
таких ни в городе, ни близко от него нет. Особенно другая… разве Настенька Мамыкина поспорит: помнишь, я писала, дочь откупщика?
— Гостит у попадьи
за Волгой, — сказала бабушка. —
Такой грех: та нездорова сделалась и прислала
за ней. Надо же в это время случиться! Сегодня же пошлю
за ней лошадь…
— Это еще что
за «Васильевна»
такая? Ты разве разлюбил ее? Марфенька — а не Марфа Васильевна! Этак ты и меня в Татьяны Марковны пожалуешь! Поцелуйтесь: вы брат и сестра.
Видно было, что еще минута, одно слово — и из-за этой смущенной улыбки польется болтовня, смех. Она и
так с трудом сдерживала себя — и от этого была неловка.
— Верю, верю, бабушка! Ну
так вот что: пошлите
за чиновником в палату и велите написать бумагу: дом, вещи, землю, все уступаю я милым моим сестрам, Верочке и Марфеньке, в приданое…
— Хорошо, хорошо, это у вас там
так, — говорила бабушка, замахав рукой, — а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что
за человек, пуд соли съедим с ним, тогда и отдаем
за него.
— Ну, что
за хорошенькая! — небрежно сказала она, — толстая, белая! Вот Верочка
так хорошенькая, прелесть!
—
Так ты не выйдешь ни
за кого без бабушкина спроса?
Она закрыла глаза, но
так, чтоб можно было видеть, и только он взял ее
за руку и провел шаг, она вдруг увидела, что он сделал шаг вниз, а она стоит на краю обрыва, вздрогнула и вырвала у него руку.
На крыльце его обдал
такой крепкий запах, что он засовался в затруднении, которую из трех бывших там дверей отворить поскорее.
За одной послышалось движение, и он вошел в небольшую переднюю.
Райский последовал
за ним в маленькую залу, где стояли простые, обитые кожей стулья,
такое же канапе и ломберный столик под зеркалом.
Леонтий, разумеется, и не думал ходить к ней: он жил на квартире, на хозяйских однообразных харчах, то есть на щах и каше, и
такой роскоши, чтоб обедать
за рубль с четвертью или
за полтинник, есть какие-нибудь макароны или свиные котлеты, — позволять себе не мог. И одеться ему было не во что: один вицмундир и двое брюк, из которых одни нанковые для лета, — вот весь его гардероб.
Он
так и принимал
за чистую монету всякий ее взгляд, всякое слово, молчал, много ел, слушал, и только иногда воззрится в нее странными, будто испуганными глазами, и молча следит
за ее проворными движениями,
за резвой речью, звонким смехом, точно вчитывается в новую, незнакомую еще ему книгу, в ее немое, вечно насмешливое лицо.
— Еще бы не помнить! — отвечал
за него Леонтий. — Если ее забыл,
так кашу не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего не скажешь?
— И очень не шутя, — сказал Райский. — И если в погребах моего «имения» есть шампанское — прикажите подать бутылку к ужину; мы с Титом Никонычем выпьем
за ваше здоровье.
Так, Тит Никоныч?
— Обедать, где попало, лапшу, кашу? не прийти домой…
так, что ли? Хорошо же: вот я буду уезжать в Новоселово, свою деревушку, или соберусь гостить к Анне Ивановне Тушиной,
за Волгу: она давно зовет, и возьму все ключи, не велю готовить, а ты вдруг придешь к обеду: что ты скажешь?
Какой-нибудь грех да был
за ним или есть: если не порок,
так тяжкая ошибка!
— Может ли быть, чтоб человек
так пропал, из-за других, потому что захотели погубить?
Не зевай, смотри
за собой: упал,
так вставай на ноги да смотри, нет ли лукавства
за самим?
Марина потеряла милости барыни
за то, что познала «любовь и ее тревоги» в лице Никиты, потом Петра, потом Терентья и
так далее и
так далее.
— Нет, — сказала она, — чего не знаешь,
так и не хочется. Вон Верочка, той все скучно, она часто грустит, сидит, как каменная, все ей будто чужое здесь! Ей бы надо куда-нибудь уехать, она не здешняя. А я — ах, как мне здесь хорошо: в поле, с цветами, с птицами как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я вся вот из этого песочку, из этой травки! не хочу никуда. Что бы я одна делала там в Петербурге,
за границей? Я бы умерла с тоски…
— Бог с вами: что
за мысли, что
за разговор у вас
такой!..
— Как же не ласкать, когда вы сами
так ласковы! Вы
такой добрый,
так любите нас. Дом, садик подарили, а я что
за статуя
такая!..
— Смел бы он! — с удивлением сказала Марфенька. — Когда мы в горелки играем,
так он не смеет взять меня
за руку, а ловит всегда
за рукав! Что выдумали: Викентьев! Позволила бы я ему!
— И то правда, ну,
так я
за вас!
–…если я вас до сих пор не выбросил
за окошко, — договорил
за него Марк, — то вы обязаны этим тому, что вы у меня под кровом!
Так, что ли, следует дальше? Ха, ха, ха!
— Что
такое воспитание? — заговорил Марк. — Возьмите всю вашу родню и знакомых: воспитанных, умытых, причесанных, не пьющих, опрятных, с belles manières… [с хорошими манерами… (фр.)] Согласитесь, что они не больше моего делают? А вы сами тоже с воспитанием — вот не пьете: а
за исключением портрета Марфеньки да романа в программе…
Он подошел, взял ее
за руку и поцеловал. Она немного подалась назад и чуть-чуть повернула лицо в сторону,
так, что губы его встретили щеку, а не рот.
Иногда она как будто прочтет упрек в глазах бабушки, и тогда особенно одолеет ею дикая, порывистая деятельность. Она примется помогать Марфеньке по хозяйству, и в пять, десять минут, все порывами, переделает бездну, возьмет что-нибудь в руки, быстро сделает, оставит, забудет, примется
за другое, опять сделает и выйдет из этого
так же внезапно, как войдет.
Он верил в идеальный прогресс — в совершенствование как формы,
так и духа, сильнее, нежели материалисты верят в утилитарный прогресс; но страдал
за его черепаший шаг и впадал в глубокую хандру, не вынося даже мелких царапин близкого ему безобразия.