Неточные совпадения
Полоумную Феклушку нарисовал
в пещере, очень удачно осветив
одно лицо и разбросанные волосы, корпус же скрывался во мраке: ни терпенья, ни уменья не хватило у него доделывать
руки, ноги и корпус. И как целое утро высидеть, когда солнце так весело и щедро льет лучи на луг и реку…
Сидя
одна, она иногда улыбалась так грациозно и мечтательно, что походила на беззаботную, богатую, избалованную барыню. Или когда, подперев бок
рукою или сложив
руки крестом на груди, смотрит на Волгу и забудет о хозяйстве, то
в лице носится что-то грустное.
Потом повели
в конюшню, оседлали лошадей, ездили
в манеже и по двору, и Райский ездил. Две дочери,
одна черненькая, другая беленькая, еще с красненькими, длинными, не по росту, кистями
рук, как бывает у подрастающих девиц, но уже затянутые
в корсет и бойко говорящие французские фразы, обворожили юношу.
Только на втором курсе, с двух или трех кафедр, заговорили о них, и у «первых учеников» явились
в руках оригиналы. Тогда Райский сблизился с
одним забитым бедностью и робостью товарищем Козловым.
Между тем затеяли пирушку, пригласили Райского, и он слышал
одно: то о колорите, то о бюстах, о
руках, о ногах, о «правде»
в искусстве, об академии, а
в перспективе — Дюссельдорф, Париж, Рим. Отмеривали при нем года своей практики, ученичества, или «мученичества», прибавлял Райский. Семь, восемь лет — страшные цифры. И все уже взрослые.
— Я думаю — да, потому что сначала все слушали молча, никто не говорил банальных похвал: «Charmant, bravo», [Прелестно, браво (фр.).] а когда кончила — все закричали
в один голос, окружили меня… Но я не обратила на это внимания, не слыхала поздравлений: я обернулась, только лишь кончила, к нему… Он протянул мне
руку, и я…
Она нюхает цветок и, погруженная
в себя, рассеянно ощипывает листья губами и тихо идет, не сознавая почти, что делает, к роялю, садится боком, небрежно, на табурет и
одной рукой берет задумчивые аккорды и все думает, думает…
— A la bonne heure! [
В добрый час! (фр.)] — сказала она, протягивая ему
руку, — и если я почувствую что-нибудь, что вы предсказывали, то скажу вам
одним или никогда никому и ничего не скажу. Но этого никогда не будет и быть не может! — торопливо добавила она. — Довольно, cousin, вон карета подъехала: это тетушки.
— Ничего, бабушка. Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если припоминал, так вот эти самые комнаты, потому что
в них живет единственная женщина
в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее
одну и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв
руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь — до последнего котенка!
Райский засмеялся, взял ее за обе
руки и прямо смотрел ей
в глаза. Она покраснела, ворочалась то
в одну, то
в другую сторону, стараясь не смотреть на него.
Прочими книгами
в старом доме
одно время заведовала Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая
рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
— Помилуй: это значит, гимназия не увидит ни
одной книги… Ты не знаешь директора? — с жаром восстал Леонтий и сжал крепко каталог
в руках. — Ему столько же дела до книг, сколько мне до духов и помады… Растаскают, разорвут — хуже Марка!
Эти исторические крохи соберутся и сомнутся
рукой судьбы опять
в одну массу, и из этой массы выльются со временем опять колоссальные фигуры, опять потечет ровная, цельная жизнь, которая впоследствии образует вторую древность.
Позовут ли ее одеть барышень, гладить, сбегать куда-нибудь, убрать, приготовить, купить, на кухне ли помочь:
в нее всю как будто вложена какая-то молния,
рукам дана цепкость, глазу верность. Она все заметит, угадает, сообразит и сделает
в одну и ту же минуту.
«Может быть,
одна искра, — думал он, —
одно жаркое пожатие
руки вдруг пробудят ее от детского сна, откроют ей глаза, и она внезапно вступит
в другую пору жизни…»
— Что тебе, леший, не спится? — сказала она и, согнув
одно бедро, скользнула проворно мимо его, — бродит по ночам! Ты бы хоть лошадям гривы заплетал, благо нет домового! Срамит меня только перед господами! — ворчала она, несясь, как сильф, мимо его, с тарелками, блюдами, салфетками и хлебами
в обеих
руках, выше головы, но так, что ни
одна тарелка не звенела, ни ложка, ни стакан не шевелились у ней.
А когда подрос, узнал, что значит призвание — хотел
одного искусства, и больше ничего, — мне показали,
в каких черных
руках оно держится.
Райский молча,
одним движением
руки, сгреб все рисунки и тетради
в кучу, тиснул все
в самую большую папку, сильно захлопнул ее и, не оглядываясь, сердитыми шагами вышел вон.
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой
одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас
руки, вместо вас ходил бы по полям, под
руку водил бы
в сад,
в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
Бабушка поглядела
в окно и покачала головой. На дворе куры, петухи, утки с криком бросились
в стороны, собаки с лаем поскакали за бегущими, из людских выглянули головы лакеев, женщин и кучеров,
в саду цветы и кусты зашевелились, точно живые, и не на
одной гряде или клумбе остался след вдавленного каблука или маленькой женской ноги, два-три горшка с цветами опрокинулись, вершины тоненьких дерев, за которые хваталась
рука, закачались, и птицы все до
одной от испуга улетели
в рощу.
Он, с жадностью,
одной дрожащей
рукой, осторожно и плотно прижал ее к нижней губе, а другую
руку держал
в виде подноса под рюмкой, чтоб не пролить ни капли, и залпом опрокинул рюмку
в рот, потом отер губы и потянулся к ручке Марфеньки, но она ушла и села
в свой угол.
Она глубже опустила туда
руку. У него
в одну минуту возникли подозрения насчет Веры, мелькнуло
в голове и то, как она недавно обманула его, сказав, что была на Волге, а сама, очевидно, там не была.
Заботы, дрязги жизни, все исчезнет —
одно бесконечное торжество наполняет тебя —
одно счастье глядеть вот так… на тебя… (он подошел к ней) — взять за
руку (он взял за
руку) и чувствовать огонь и силу, трепет
в организме…
— Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает
одна — Бог с ней! А как эта змея, любовь, заберется
в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо
руку.
В одну минуту она вырвала
руку, бросилась опрометью назад, сама перескочила канаву и, едва дыша, пробежала аллею сада, вбежала на ступени крыльца и остановилась на минуту перевести дух.
Он обвел всех глазами, потом взглянул
в мой угол… и вдруг задрожал, весь выпрямился, поднял
руку; все
в один раз взглянули туда же, на меня — на минуту остолбенели, потом все кучей бросились прямо ко мне…
Губернатор ласково хлопнул
рукой по его ладони и повел к себе, показал экипаж, удобный и покойный, — сказал, что и кухня поедет за ним, и карты захватит. «
В пикет будем сражаться, — прибавил он, — и мне веселее ехать, чем с
одним секретарем, которому много будет дела».
— А тот ушел? Я притворился спящим. Тебя давно не видать, — заговорил Леонтий слабым голосом, с промежутками. — А я все ждал — не заглянет ли, думаю. Лицо старого товарища, — продолжал он, глядя близко
в глаза Райскому и положив свою
руку ему на плечо, — теперь только
одно не противно мне…
Средство или ключ к ее горю, если и есть —
в руках самой Веры, но она никому не вверяет его, и едва теперь только, когда силы изменяют, она обронит намек, слово, и опять
в испуге отнимет и спрячется. Очевидно — она не
в силах
одна рассечь своего гордиева узла, а гордость или привычка жить своими силами — хоть погибать, да жить ими — мешает ей высказаться!
Силыч, дрожащими от жадности
руками, начал завертывать их
в какие-то хлопки и тряпки, прятал
в карманы, даже взял
один пятак
в рот.
Вера с семи часов вечера сидела
в бездействии, сначала
в сумерках, потом при слабом огне
одной свечи; облокотясь на стол и положив на
руку голову, другой
рукой она задумчиво перебирала листы лежавшей перед ней книги,
в которую не смотрела.
Наконец глаза ее остановились на висевшей на спинке стула пуховой косынке, подаренной Титом Никонычем. Она бросилась к ней, стала торопливо надевать
одной рукой на голову, другой
в ту же минуту отворяла шкаф и доставала оттуда с вешалок, с лихорадочной дрожью, то то, то другое пальто.
Мельком взглянув на пальто, попавшееся ей
в руку, она с досадой бросала его на пол и хватала другое, бросала опять попавшееся платье, другое, третье и искала чего-то, перебирая
одно за другим все, что висело
в шкафе, и
в то же время стараясь
рукой завязать косынку на голове.
— Брат! — заговорила она через минуту нежно, кладя ему
руку на плечо, — если когда-нибудь вы горели, как на угольях, умирали сто раз
в одну минуту от страха, от нетерпения… когда счастье просится
в руки и ускользает… и ваша душа просится вслед за ним… Припомните такую минуту… когда у вас оставалась
одна последняя надежда… искра… Вот это — моя минута! Она пройдет — и все пройдет с ней…
— О, чертова музыка! — с досадой на этот стук сказал он и сел на
одну из скамей близ стола, положил локти на стол и впустил обе
руки в густые волосы.
У ней глаза горели, как звезды, страстью. Ничего злого и холодного
в них, никакой тревоги, тоски;
одно счастье глядело лучами яркого света.
В груди,
в руках,
в плечах, во всей фигуре струилась и играла полная, здоровая жизнь и сила.
Она стала было рассматривать все вещи, но у ней дрожали
руки. Она схватит
один флакон, увидит другой, положит тот, возьмет третий, увидит гребенку, щетки
в серебряной оправе — и все с ее вензелем М. «От будущей maman», — написано было.
— Удар твой… сделал мне боль на
одну минуту. Потом я поняла, что он не мог быть нанесен равнодушной
рукой, и поверила, что ты любишь меня… Тут только представилось мне, что ты вытерпел
в эти недели, вчера… Успокойся, ты не виноват, мы квиты…
Он остолбенел на минуту. Потом вдруг схватил свой бич за рукоятку обеими
руками и с треском изломал его
в одну минуту о колено
в мелкие куски, с яростью бросив на землю щепки дерева и куски серебра.
И Татьяна Марковна, наблюдая за Верой, задумывалась и как будто заражалась ее печалью. Она тоже ни с кем почти не говорила, мало спала, мало входила
в дела, не принимала ни приказчика, ни купцов, приходивших справляться о хлебе, не отдавала приказаний
в доме. Она сидела, опершись
рукой о стол и положив голову
в ладони, оставаясь подолгу
одна.
«Не могу, сил нет, задыхаюсь!» — Она налила себе на
руки одеколон, освежила лоб, виски — поглядела опять, сначала
в одно письмо, потом
в другое, бросила их на стол, твердя: «Не могу, не знаю, с чего начать, что писать? Я не помню, как я писала ему, что говорила прежде, каким тоном… Все забыла!»
— Виновата, — перебила она, подавая ему
руку, — это не упрек, — Боже сохрани! Память подсказала мне кстати. Мне легче этим
одним словом выразить, а вам понять, чего я желаю и чего не желала бы
в этом свидании…
Она сунула свою
руку ему под
руку и подвела к столу, на котором стоял полный, обильный завтрак. Он оглядывал
одно блюдо за другим.
В двух хрустальных тарелках была икра.
Одна Вера ничего этого не знала, не подозревала и продолжала видеть
в Тушине прежнего друга, оценив его еще больше с тех пор, как он явился во весь рост над обрывом и мужественно перенес свое горе, с прежним уважением и симпатией протянул ей
руку, показавшись
в один и тот же момент и добрым, и справедливым, и великодушным — по своей природе, чего брат Райский, более его развитой и образованный, достигал таким мучительным путем.
Вдохновляясь вашей лучшей красотой, вашей неодолимой силой — женской любовью, — я слабой
рукой писал женщину, с надеждой, что вы узнаете
в ней хоть бледное отражение — не
одних ваших взглядов, улыбок, красоты форм, грации, но и вашей души, ума, сердца — всей прелести ваших лучших сил!