Неточные совпадения
Он принадлежал Петербургу и
свету, и его трудно было бы представить себе где-нибудь в другом городе, кроме Петербурга, и в другой сфере, кроме
света, то есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя у него есть и служба, и свои дела, но его чаще
всего встречаешь в большей части гостиных, утром — с визитами,
на обедах,
на вечерах:
на последних всегда за картами.
Он говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо
всем, что делается в мире, в
свете и в городе; следил за подробностями войны, если была война, узнавал равнодушно о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь в парламенте и во французской палате депутатов, всегда знал о новой пиесе и о том, кого зарезали ночью
на Выборгской стороне.
Утро уходило у него
на мыканье по
свету, то есть по гостиным, отчасти
на дела и службу, — вечер нередко он начинал спектаклем, а кончал всегда картами в Английском клубе или у знакомых, а знакомы ему были
все.
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно.
Свет, опыт,
вся жизнь его не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного, как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со
всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его с первого раза даже положится
на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что это за человек.
— А другие, а
все? — перебил он, — разве так живут? Спрашивали ли вы себя, отчего они терзаются, плачут, томятся, а вы нет? Отчего другим по три раза в день приходится тошно жить
на свете, а вам нет? Отчего они мечутся, любят и ненавидят, а вы нет!..
А спросили ли вы себя хоть раз о том: сколько есть
на свете людей, у которых ничего нет и которым
все надо?
Он вспомнил, что когда она стала будто бы целью
всей его жизни, когда он ткал узор счастья с ней, — он, как змей, убирался в ее цвета, окружал себя, как в картине, этим же тихим
светом; увидев в ней искренность и нежность, из которых создано было ее нравственное существо, он был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался с ней птичкой, цветком, радовался детски ее новому платью, шел с ней плакать
на могилу матери и подруги, потому что плакала она, сажал цветы…
— Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись, говорил Кирилов, так что и нос ушел у него в бороду, и
все лицо казалось щеткой. — Долой этот бархат, шелк! поставьте ее
на колени, просто
на камне, набросьте ей
на плечи грубую мантию, сложите руки
на груди… Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, — меньше
свету, долой это мясо, смягчите глаза, накройте немного веки… и тогда сами станете
на колени и будете молиться…
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете делать рук, а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы
все шутите, а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя! То и другое строго: оттого немного
на свете и людей и художников…
— Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи
на милость! Кто ты
на сем
свете есть?
Все люди как люди. А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что
все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут
на пол! Вот мое житье — как перед Господом Богом! Только и
света что в палате да по добрым людям.
— Их держат в потемках, умы питают мертвечиной и вдобавок порют нещадно; вот кто позадорнее из них, да еще из кадет — этих вовсе не питают, а только порют — и падки
на новое, рвутся из
всех сил — из потемок к
свету… Народ молодой, здоровый, свежий, просит воздуха и пищи, а нам таких и надо…
Он был в недоумении. Эта живость речи, быстрые движения, насмешливое кокетство —
все казалось ему неестественно в ней. Сквозь живой тон и резвость он слышал будто усталость, видел напряжение скрыть истощение сил. Ему хотелось взглянуть ей в лицо, и когда они подошли к концу аллеи, он вывел было ее
на лунный
свет.
До
света он сидел там, как
на угольях, — не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке,
всему дому, «целому обществу, наконец человеку, женщине!».
— Это Бог тебя любит, дитя мое, — говорила она, лаская ее, — за то, что ты сама
всех любишь, и
всем, кто поглядит
на тебя, становится тепло и хорошо
на свете!..
Ее эти взгляды Тушина обдавали ужасом. «Не узнал ли? не слыхал ли он чего? — шептала ей совесть. — Он ставит ее так высоко, думает, что она лучше
всех в целом
свете! Теперь она молча будет красть его уважение…» «Нет, пусть знает и он! Пришли бы хоть новые муки
на смену этой ужасной пытке — казаться обманщицей!» — шептало в ней отчаяние.
Когда Вера, согретая в ее объятиях, тихо заснула, бабушка осторожно встала и, взяв ручную лампу, загородила рукой
свет от глаз Веры и несколько минут освещала ее лицо, глядя с умилением
на эту бледную, чистую красоту лба, закрытых глаз и
на все, точно рукой великого мастера изваянные, чистые и тонкие черты белого мрамора, с глубоким, лежащим в них миром и покоем.
— И
все! А тут бог знает что наговорили… и про нее, и про вас! Не пощадили даже и Татьяну Марковну, эту почтенную, можно сказать, святую!.. Какие есть
на свете ядовитые языки!.. Этот отвратительный Тычков…
Всех печальнее был Тит Никоныч. Прежде он последовал бы за Татьяной Марковной
на край
света, но после «сплетни», по крайней мере вскоре, было бы не совсем ловко ехать с нею. Это могло подтвердить старую историю, хотя ей частию не поверили, а частию забыли о ней, потому что живых свидетелей, кроме полупомешанной бабы, никого не было.
Неточные совпадения
Городничий (бьет себя по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать лет живу
на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что
весь свет готовы обворовать, поддевал
на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…
Да объяви
всем, чтоб знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что и
на свете еще не было, что может
все сделать,
все,
все,
все!
Чудно
все завелось теперь
на свете: хоть бы народ-то уж был видный, а то худенький, тоненький — как его узнаешь, кто он?
Хлестаков. Чрезвычайно неприятна. Привыкши жить, comprenez vous [понимаете ли (фр.).], в
свете и вдруг очутиться в дороге: грязные трактиры, мрак невежества… Если б, признаюсь, не такой случай, который меня… (посматривает
на Анну Андреевну и рисуется перед ней)так вознаградил за
всё…
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить
на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же
все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)